– И вам. Садитесь. Выпейте со мной! А то мой братец, паскуда этакая, отказался. Представляете? Я к нему со всею душой… нараспашку, можно сказать, а он отказался.
– Нехорошо с его стороны, – Натан Степаныч бутылку принял и, присев рядом, сделал вид, что глотает.
– От! Другое дело! Сразу видно – хороший вы человек…
– А вы?
– И я хороший, только неудачливый… гроза будет, – совсем иным, трезвым голосом добавил Павел. – Вы гроз боитесь?
– Нет.
– И я нет. А Лизка наша – боится. До умопомрачения.
Он захихикал и прижал к губам палец.
– Но тише. Это тайна… она думает, что никто-то не знает. Но в этом доме тайн не сберечь… кто-то да видел… кто-то да слышал… вот вы знали, что я масло на лестницу пролил?
– Случайно.
– Конечно, случайно! На конюшню нес. Копыта мазать… чтоб блестели…
– Сейчас придумали?
– А то, – Павел смотрел со злым весельем. – Сами посудите, не могу же я сказать, что пролил нарочно, желая, чтоб мой дорогой дядя шею себе свернул…
– А вы желали?
– Да вы что! Как можно человеку смерти желать?! – он засмеялся, запрокинув голову. – Нет, Натан Степаныч, не желал я. Лучше от него зависеть, чем от нашей дорогой Лизки, которая притворяется нежным цветочком, а на деле – та еще сколопендра. И все ж таки гроза… я вот грозы люблю, знаете ли…
– Вы сговорились с отцом Сергием, чтобы князя извести, – Натан Степаныч зябко повел плечами, потому как на подворье этом стало вдруг холодно. Он и вправду ощутил приближение грозы, ледяное дыхание ветра, волглое марево тумана, который того и гляди расползется, затапливая и дом, и двор. – А затем и Елизавету Алексеевну…
– И для чего же?
– Чтобы имение продать и поделить. Оно ведь церкви отойдет… думаете, отец Сергий с вами поделился бы?
– Как знать, – меланхолично заметил Павел, потягиваясь. – Он та еще паскуда в рясе… но вы ничего не докажете…
– Посмотрим. Может, я и доказывать не возьмусь… за небольшое вознаграждение.
– Насколько небольшое?
– Пятьсот рублей.
– На старость?
– А то, – Натана Степаныча покоробила снисходительная улыбочка Павла, – старость – она ведь близка. Этак, бывает, живешь-живешь, а тут раз и жизни этой конец виден, и начинаешь задумываться о том, как прожил-то ее, и приходишь к разумению, что прожил дерьмово, греховно… и если грехи-то еще выйдет отмолить, то вот, скажем, иные дела, материального плану, поправить куда как сложней.
Павел кивнул и к бутылке потянулся.
– И тем дороже каждый шанс…
– Пятьсот, значит… – сказано было с насмешкою.
– Пятьсот, – подтвердил Натан Степаныч. – И ни копейкой меньше. Ежели вы думаете, что доказательств ваших шуток у меня нет, то зря. Имеются показания, которых при желании хватит, чтобы и вас, и братца вашего упечь. Начальство-то мое очень о приятеле своем горевало…
Натан Степаныч поднялся.
К отцу Сергию он не пойдет, дождется вечера, а там… там либо преглупая затея его, которая простительна была бы человеку молодому и бедовому, удастся, либо… с другой-то стороны, он начальству отписался, изложил, все как есть, а уж там пусть решает. И в кои-то веки порадовался Натан Степаныч, что не имеет он ни жены, ни детей, значит, и не осиротит никого.
Время до вечера тянулось медленно.
Елизавета Алексеевна вышивали.
Петр, оседлавши каурого жеребчика, носился по полям.
Павел тихо пил…
Натан Степаныч, глядя на часы, томился ожиданием. Прежде-то проще давалось, ныне же мучило осознание совершаемой ошибки. А если и вправду она? Темнокосая, темноокая женщина, что склонилась над вышивкой? Ловко мелькает игла в тонких ее руках, тянет за собой нить, выплетая