— Чем хорошо?
А Станька ко мне поближе подвинулась и за рукав дернула. Когда ж я наклонилася, то зашептала в самое ухо:
— Не гони ее, Зосенька. Она славная.
— Магики вольно живут. Им никто не указ.
Она подвинула жбанок с вареньем ближе и локтем заслонила, точно я могла передумать вдруг и жбанок отобрать.
— Еська, сходи, погуляй, — велела я.
— Вы, значится, чаевничать, — он поднялся, да только промолчать не сумел. Оно и верно, молчание вовсе не в Еськиной натуре, — а меня за двери. Жестокосердные!
И рученьку к груди прижал, глаза закатил…
— Скоморох, — сказала я, когда за Еською дверь закрылася. — Но не думай, он хороший. Тебя не обидит.
Щучка фыркнула:
— Пусть попробует только.
И вновь замолчала.
Сидим.
Хлебаем каждый из своей чашки. Станька тихенечко вздыхает, жалко ей, не то гостью, не то чай наш. Щучка пьет маленечкими глоточками, кажный варенья ложкою заедая. Я от шумно хлебаю, как кобыла на водопое, ежель Люциане Береславовне верить.
Я-то всяко этую кобылистость в себе изживала.
От и сейчас сижу и хлебануть боюся. Губы трубочкою, и при том надобно, чтоб выражение лица благостным было. А где ж оно благостное, когда губы трубочкою. Тяну, тяну, а оне никак не вытягиваются, чтоб правильно.
— Так ты это… — Щучка первой не сдюжила, поерзала по лавке. — Одна живешь, да?
— С бабкой. Она сейчас хворае…
…и навряд ли, возвернувшися, гостьице этакой обрадуется. У нее и в прежние-то времена норов был не мягонький, а ныне она вовсе переменилася… в слезы ударится?
В крик?
И чего мне делать тогда с ею? Или… бабка еще когда домой возвернется, про тое сама Марьяна Ивановна ведать не ведает. А вот как ведать будет, тогда и печалится стану.
— А родители твои где?
— Померли.
— Повезло тебе, — сказала Щучка, палец облизывая. И прищурилася, до того ей сладко было. — А мой… живой… надеюсь, недолго ему осталось.
У меня и мову заняло.
Как же так, чтоб про своего батьку и… я к Щучке повернулась, не ведая, хочу ли спрашивать и ответы слышать, да за взгляд ее зеленых глаз зацепилась.
…зеленый глаз — дурной.
Так говорят.
Кто?
Говорят. Пахнет паленым. Целый день, и, стало быть, вновь чего-то на заднем дворе жгли. А чего — не скажут, не ее это дело, не Мулькино. Ей бы тихенечко сидеть, что мышка, как мамка велела, но нет же, скучно… он-то ушел. Хорошо б, надолго.
А то и насовсем.
Мулька даже представила, каково это будет, если он насовсем уйдет.
Тишина.
Благодать. И нет нужды под лавкой хорониться, зарываться в кучу грязных лохмотьев и сидеть, боясь шелохнуться. Ноги и руки наливаются тяжестью, спина каменеет, а после, когда получается выйти, спина и болит, а руки, те вовсе огнем горят.
Но не приведи Божиня заметит. Если в настрое, то еще ладно, а если нет, то закричит.
Или пинком выкинет на свет, а там уже…
…по правде говоря, случались и хорошие дни. Он приходил тверезый и с подарками. Мамке бусы принес одного дня. И еще отрез ткани, мягкой и легкой, скользкой с птицами ласточками. Мамка в нее закуталась, так и ходила… зеркальце подарил… и шкатулку… а Мульке — пряников да куклу с белым лицом. Ее Мулька берегла. Кукла-то небось хрупкая, чуть сдави — и треснет.
Да, подарки он делал хорошие.
Правда, после принял стопочку и озлился и ткань эту на клочья подер, а мамку опять побил, но не сильно…