Сама трубка длинна да тонка, этакую и в руки взять страшно, чтоб не переломить, не нарушить тем самым медлительный чужой обычай. А их у азар, как выяснилось, множество.
Гостя встречали ильчей-ахары. Не кланялись, нет. Эти и перед каганом спины гнуть не приучены. А с чего гнуть, когда нынешний каган на кошму сел по-за их клинков? И коль позабудет вдруг, то напомнят, не постесняются.
Горазды бунтовать.
И смотрят прямо. С вызовом.
Что видят?
Он не знает. Среди азар неудобно, будто без шкуры вдруг остался. И матушка пускать не хотела, если б можно было, сама пошла б. Только разве станут азары с женщиной говорить?
— Пусть продлятся годы моего гостя. — Сосет Кеншо-авар дым и пускает из ноздрей струйками да колечками. Дым тот поднимается, расползается.
Духмяный.
И трубка лежит в маленькой белой ладони, что в колыбели.
— …пусть наполнят их ваши боги звоном золота и радостью. Жизнь долгую подарят друзьям, а смерть лютую — врагам… кажется, так у вас принято?
— Не совсем.
Он сел на ковер.
А ведь есть в доме нормальный стол и стулья. Дом азары, матушка узнавала, у боярина Вызерского сняли со всею меблею. И пусть постарелый — разорились Вызерские, коль пошли на этакое, — но добротный терем стоял в самом центре города стольного.
…ограду подновили.
Стены… а стулья куда подевали?
Никуда.
Небось бояр, которые царевым словом приходят, на них и усаживают, потому что представить неможно, что нынешние бояре подушки задницей давить станут.
Их потом всем миром не поднять.
— У нас не принято врагам смерти желать. — Он сидел прямо.
Получалось.
Наука чужая сказывалась легко. И даже трубку принял. Втянул горьковатый дым и выдохнул. Мелькнула мысль, что в дыму том и травы дурманные оказаться могут, мелькнула и исчезла.
Что ему дурман? Не спасет… когда б мог разум затуманить, он бы первым себе трубку набил. Но нет… голову не кружит, и Кеншо-авар не кажется более симпатичен, нежели был.
— Вслух, — добавил он, возвращая трубку.
Но взял ее не Кеншо-авар, а девка-невольница. Скользнула к рукам, упала на колени. Качнулись налитые груди, пахнуло розовым маслом и еще чем- то… руки мягкие.
Теплые.
Глаза горят, будто обещают что-то. Вестимо, что… захочет гость дорогой — и исполнятся все его желания.
— Красивая девушка. — Он отдал трубку и легко отвернулся от наложницы, уставился на азарина. Сидит. Глядит. И глаза не моргают.
Белесые.
А сам нехорош. Рыхловат и толстоват. Но говорят, что воин знатный. Может, и так. А может, был воином, но прежде, до того, как умудрился сестрицу с выгодою просватать. И ныне другие воюют, а Кеншо-авар, на ковре рассиживая, вспоминает о славе былой.
— Тебе по нраву пришлась? Хочешь, подарю?
— Спасибо. Не стоит.
Что ему с девкой делать.
— Или другую? У меня всякие есть. Их учили тайным наукам, здесь неизвестным. — А по-росски Кеншо-авар говорит чисто, будто сам здесь вырос. И только тягучесть речи да картавость выдают чужака. Кто учил? Нянька-полонянка? Или мать, которая местною была, да не сложилась судьба на этое земле?
Не узнать.
И неинтересно.
— Не стоит.