…и лукавит Безликий. Читать он умел.
Любил.
Ему старьевщики книгами дань платили, знали, что коль принесут чего интересного, то и прощены будут долги старые, а то и новые.
— Сговорилися. Повенчали их… оно-то свадебку и опосля устроить можно, так я рассудил. Ничего, если и другой раз повенчают, крепче будет… не было у меня веры этому охлызню. И не зря. Отпустил я деток с чистым сердцем, а наутре мне и бают, что эта дурища за ножа схватилася, прирезала дорогого муженька да в родным-то доме, не нашла другого места, чтоб без свидетелей. Дюжина ее видела… скрутили… хорошо, на месте голову не свернули… хотя зачем она ей, раз думать не умеет?
Девка плечом дернула и в кафтан завернулась по самые глаза.
Нет, Безликому перечить она не посмеет, а вот избавиться от нового мужа, как от прежнего избавилась, — это запросто. И отныне придется Еське вполглаза спать.
Если не договориться.
А ведь постарел фартовый вор. Поблек.
Глаза цвет поутратили. Шкура… будто молью поеденая. Щеки красны, раздерты, из язв гной сочится. Рот синюшный… болен?
— Хочешь? — Безликий протянул маску. — Ну же, Рудый… ты царевич, а туточки и царем стать можешь. Держи.
А и вправду.
Взять маску.
И его, замученного, отпустить одним ударом. Еська откуда-то знал, что сие будет милосердием. Он, царь обиженных и убогих, единовластный владыка подземелий столичных, сильнее и быстрее, но сдержит силу, подставит горло чужому клинку.
И верно, так делали прочие.
И сам Еська… сколько продержится? Десять лет? Двадцать? Власть выедает душу. И когда тело останется пустым, обессиленным… что будет?
— Нет. — Еська покачал головой. — Спасибо, но это лишнее…
— Видишь, и не жадный. Жадность людей губит, — сказал Безликий, чье лицо исказила судорога. — Все-то им мало… и мне было… теперь много, а чего с ним делать? Нет, вот встану я перед Калиновым мостом… выдержит ли за грехи мои тяжкие? Аль развалится? Ты как думаешь?
— Никак.
Не Еське чужие грехи судить.
— Развалится… гореть моей душе белым пламенем… ничего, как-нибудь… я-то на радостях выпил лишку… как же… будет дочка шлюхина знатною боярыней. А протрезвел, и говорят, что, мол, поволокли ее на царское подворье… и там секли, и клеймили… а после, по старому закону, в землю закопали по шею. Да так и оставили.
Еська о таком слыхал.
Только закон тот когда еще писан был? В стародавние времена, когда казнили людей казнями лютыми. И медведями драли, и в масле варили, и прочие бесчинства учиняли.
Давно уж от их отказались.
Вешают.
Секут.
С иных и шкуру сдирают, но то — за особые злодейства. Но чтоб живою и в землю…
— Думал оставить ее… да куда ж ты… хоть дура, а родная. Денек посидела, там и вытащили. Ох и свербит… — Он поскреб редкую бороденку и руку вытер о штаны. — Гляди, Рудый… не забижай девку зазря.
Такую обидишь.
Протяжно заскрипела дверь, отворяясь, и Безликий надел маску.
Поплыли резные черты. И показалось, что кривой рот, не рот — трещина в сухом дереве, вот-вот раскроется, исторгнет немый крик. Щучка дернулась было…
— Цыц, — рявкнул Безликий.
И болью запахло, кровью дурною, нутряной, заразу несущей.
— Вот, привел. — Нищий втолкнул человека, голова которого была укутана плащом. Да еще для верности веревкою конопляной перетянули.
— От же ж… я тебе чего велел? Пригласить, а не уморить. Сымай свою тряпку.
Еська не сомневался, что плащ был вонюч и грязен, в таком задохнуться и вправду недолго, а то и помереть от смраду.
Нищий с пыхтением развязал веревку и плащ сдернул.
— Здрасьте, ваше святейшество, — сказал Безликий и поклонился.
Вежливо так. Без глуму. И жрец — седобородый старец с лицом светлым, со взглядом ясным, на поклон поклоном ответил.