И встряхивает он гривой, скалится зло. Тронь бока, и полетит, понесет по узеньким улочкам, да на простор, на волю… обоим охота воли.
…чтоб земля дрожала, отзываясь на удар копыт. Чтоб ветер в лицо хмельной. Чтоб кровь полыхнула. И лететь, бежать, не от города, но к тонкой черте горизонта, хотя ж и зная, что никогда его не достигнешь.
Нельзя.
Не время.
И смиряется конь дивный, ступает величаво, словно ведает, что несет не лишь бы кого. Сияет драгоценным шитьем попона. Переливается самоцветами упряжь. И расступаются зеваки.
Царевич едет.
Едет…
Сидит. Глядит перед собой, ибо не пристало особе важной головой крутить. Подбородок задрал. Рукой бок подпер. Хорош. И самому смешно, да смех этот…
…сегодня же донесут Кеншо-авару, который — о диво дивное — не возвернулся в степи с посольством, но остался в царстве, чтоб торговлю ладить. Будто бы не было никого, кому бы сие дело доверить можно.
…донесут, доложат… кто соглядатая? Та ли молодка с ведром, что застыла, рот раззявивши. И глядит влюбленно, небось этакой красоты не видела? Или просто спешит запомнить все, чтоб рассказать тихому человечку, который за сплетню верную монеткой пожалует? А может, не она, но мальчишка? Мальчишек на улице много. И что за диво, если привяжется такой? И не один… проведут от Акадэмии до особняка урядникового… или не они, а купчишка в дрянном кафтане. Сразу видать, дела его плохи, отчего б и не поправить золотом азарским?
Нет, гадать вечность можно.
Не угадаешь.
Остается сидеть.
Ровно. Прямо. Будто и не мерещатся в подворотнях стрелки. А что, амулет амулетом, да не всякую стрелу он отведет… родственничек небось на заговоренную расщедрится. Или нож… или яд старым азарским обычаем. И страх привычный оживает. Да с ним Кирей справится.
Всегда справлялся.
Улицы-улочки… велика столица…
Дымна.
Людна.
И в толпе не разглядеть лиц… конь всхрапнул, шаг замедлил. Устал? Нет, дивный конь, такой день-деньской бежать может по степи, а и потом не покроется…
— Боярин, кинь медяшку! — под самые копыта выскочил юродивый. — Кинь, кинь… медяшечку кинь! А я уж спляшу!
И пошел вприсядку, коленца выкидывая.
Трясет косматой головой.
Подвывает сам себе, будто поет. Трясутся руки голые, перекатываются плечи, одно другого выше.
— Кинь монетку за старание…
…плеткою бы его… небось нашлись охотники, вон, исполосованный весь… глаз гноится, зубов почти не осталось. И руки-то, руки… калечные, ломаны и срослись неровно. А левая без пальцев. И Кирей таким бы быть мог… почему нет?
Сложись все иначе.
На цепь посадили бы. Водили бы на потеху народу. Вона, хохочут, не то над юродивым в его старании, не то над Киреем, не способным избавиться от докуки.
— Держи. — Кирей вытащил из кошеля пригоршню серебра. Монетку кинул юродивому, который ее и не увидел… нет, отберут. — Эй ты… поди сюда.
Он поманил из толпы бабу, которая на юродивого глядела, как почудилось, с жалостью.
— Знаешь его?
— Так то Микитка, боярин. — Баба заробела. — Он тихий. Его в маленстве конь потоптал, от и вышло… с мамкою живет, та старая, не доглядит.
— Понятно. — Кирей протянул горсть серебра. — На, передай его матери. На пропитание.
Народ зашевелился.
Зашептались.
Завидуют? И на бабу глядят волком. А она на деньги воззарилась с удивлением, будто не верила, что этакое богатство перепало.
— Отдашь? — спросил Кирей.
И вздрогнула баба, избавляясь от морока жадности.