— О Боже! Это вы?
— Я тоже узнал вас лишь сейчас. Мы лежали там вместе минут где-то тридцать. Потом вы выскочили и побежали.
— Да. Я хотел добраться до Нового Рынка[56]. Это метров пятьсот, или в два раза больше. Заняло это у меня целый день. Русские стреляли из всего, что у них было. Ночью я добрался до убежища на площади. Я был оглушен, в полусознательном состоянии. Никто ничего не знал, паника полнейшая, специальные отряды уничтожали дома, превращая Бреслау в развалины. Важен был только угол обстрела пушек с позиций на Рынке. В бункере, что был под площадью, и где имелись нормальные мощеные улицы с тротуарами, лежали сотни раненных и умирающих. Медицинский персонал работал круглосуточно, организация была образцовой. Но справиться со всем они не успевали. С коллегами мы приняли решение, что уже никуда не идем. Этот бункер станет нашими Фермопилами[57].
— О чем он говорит?
— Фермопилы, — сказал Борович.
— Это какая-то местность возле Вроцлава? — спросил Васяк.
— Господи Иисусе, это символ. Триста греков защищали проход против громадной массы врагов.
— Так греки сражались с немцами во Вроцлаве? И выиграли?
— Все погибли.
Васяк даже присвистнул.
— Ой, блин! Их расстреляли?
— Нет. Тогда еще не было огнестрельного оружия. Я говорю о Древней Греции. О спартанцах.
— Что, все спартачили?
— Матерь Божья! Ничего они не спартачили, но их всех убили. — Борович оттер пот со лба. — Помнишь, как мы называли наш укрепленный балкон в Народном Зале?
— Вестерплатте.
— Именно. Это символ позиции, с которой уже невозможно отступить. Просто-напросто, некуда, — продолжил он. — У американцев есть Аламо, у нас — Вестерплатте, а немцы выбрали Фермопилы. Это всего лишь название, памятник чему-то большему, чем мы сами. Понял?
Мужик с ППШ почесал подбородок.
— Ни хрена не понял.
— Ладно. — Борович повернул голову к Кугеру, сказал по-немецки. — Продолжайте допрос, пожалуйста.
Тот какое-то время молчал.
— Как мне кажется, отключили свет?
— Да, — ответил гестаповец. — Попали в электростанцию, или в что-то такое. К счастью, стены в бункере были смазаны фосфором. Они начали светиться. Были видны людские тени. Те, что занимались боеприпасами, могли продолжать их таскать. Но вот врачи ничего сделать уже не могли. У некоторых были фонарики. Они держали их в зубах.
Но это уже было поражение. Люди умирали у меня на глазах. Я сам подсвечивал зажигалкой во время одной операции. Обычной зажигалкой. Нагрелась, как тысяча чертей. Приходилось ее перебрасывать из одной руки в другую. Пациент скончался. Врач попросту ничего не видел. Сам же я был будто во сне. Тени солдат, грохот орудий сверху, стонущие, плачущие, болтающиеся бесцельно люди. Призрачные, светящиеся фосфором стены. Вокруг одна только зелень. Зелень.
И тени на ее фоне. Вонь горелой нитроцеллюлозы, попадающая в убежище через вентиляторы. Смрад дерьма. И дезинфицирующих средств. И все те монстры на фоне фосфоресцирующих стен. Дантовский ад! Я крикнул коллегам: «Выхожу из бункера!». И вдруг что-то меня удержало.
— Что?
— Вид какого-то типа, который расставлял под стеной горшки с цветами. Он сказал, что нужно было принести их сюда, потому что дома они не выжили бы. Я крикнул: «Эх ты, пораженец!»
Кугер прикусил губу. Где-то он уже это слышал. Похоже, в исполнении Грюневальда.
— Что было дальше?
— Меня охватило какое-то безумие. Я начал вырывать эти цветы и разбрасывать по сторонам. Орал, что тут нет места для раненных, а он тут цветочки приносит. Когда же тот начал протестовать, я вытащил пистолет и перезарядил.
— И что сказал он?
— «Не пытайся быть властелином жизни и смерти. Даже в отношении растений».
Наступила тишина, которую Кугер прервал после доброй минуты.
— Как его звали?
— Не знаю. Был вне себя. Рвал эти цветы, вопил на него и угрожал его застрелить. Бил горшки…