– Он вообще не говорит.
– Как же его тогда допрашивать? – изумился Вилли. – Не может говорить или не хочет? Разноглазый, загляни ему в рот, язык-то на месте? Сохлый! Чего стонешь? Давай пиши протокол осмотра. Места происшествия, а не языка.
– Принесла нелёгкая, – тоскливо сказал Сохлый, растирая ушибленное плечо, но глядя при этом на меня. – Одно к одному.
– Тише, Сохлый, тише! – Вилли взмахнул руками преувеличенно тревожно, а лицо было нахальное, улыбающееся. – Не ляпни чего политического дурными устами. Тоже потом придётся проверять, есть у тебя язык или как.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал я.
– Нет уж, постой. Как мы его повезём?
– Втроём-то справитесь.
– Помоги хоть в багажник засунуть.
– Действительно, – сказал и Борзой, оживляясь. Как раз такая картина должна была быть в его вкусе: жуткая и комичная одновременно.
Затолкав Сахарка в багажник следовательской колымаги, я вернулся и смотрел, как Вилли опечатывает склад.
– Вот ещё что. От Молодого его как-нибудь спрячь.
– Нет в Поднебесной совершенства, и даже в рядах оккупантов – сплочённости, – откликнулся Вилли, кивнул мне и двинулся к ожидавшему джипу: толстый, но легконогий.
– Эй, эй, Вилли! – закричал я ему вслед. – Расплатись!
Вилли остановился, всем телом обернулся.
– А я ещё не проиграл. Нет никаких доказательств причастности именно этого психа именно к тому убийству. Покушение на убийство, с твоих слов, есть. Сопротивление сотрудникам – налицо. А вот всё остальное пока что – порождение горячего и мстительного воображения.
– Но где же взять доказательства?
– Сами придут, – ответил он. – Откровения нельзя добиться силой.
Я заносил над тарелкой супа первую ложку, когда дверь попытались снести с петель. Вдова укоризненно покачала головой и прошествовала, но даже её харизмы хватило только на то, чтобы белый от бешенства Молодой и следом пацаны Молодого влетели на кухню стадом не слонов, а, скажем, каких-нибудь копытных.
– Почему ты отдал его автовским ментам?
– Не ментам, а следователям. Так будет надёжнее.
Иван Иванович пару минут смотрел на меня молча, пытаясь не столько испепелить, сколько понять, что происходит. Он был на свой лад избалован: привык переть напролом и не получать по башке. Даже Канцлер, существовавший в сознании Молодого отдельной от человечества фигурой, наверняка многое ему спускал.
– Никогда, – прохрипел он наконец, – никогда, Разноглазый, не становись мне поперёк дороги. Размажу. У тебя свои тропки есть, ими и ходи… Эй, ты чего делаешь?
– Штаны снимаю. Мы же сейчас меряться будем?
– Тьфу ты, – сказал Молодой и удалился.
Я посмотрел на суп, на вдову.
– После подогрею, – сказала вдова.
После обеда и адмиральского часа я пошёл давать официальные показания, и мой путь пролёг мимо почты. Знакомая тётка в очках и кацавейке курила на крыльце, и в свободной руке у неё по-прежнему была истрёпанная толстая книжка – но уже другая. Тётка так увлеклась, что забывала стряхивать пепел. На старом грубом лице вспыхивали детские свежие чувства: нетерпение, восторг, тревога. Я притормозил.
– Дусь, телеграммы мне не было?
Она даже глаз не подняла.
– А что, не приносили?
– Не приносили.
– Значит, не было.
– Её могла цензура перехватить, – сердито настаивал я. – Дусь, да оторвись ты!
– А смысл?
– Взаимовыгодное сотрудничество.
– Это не смысл, Разноглазый, – сказала Дуся во вздохом и наконец-то опуская книгу. – Это всё так, сиюминутный шкурный интерес.
– А смысл тогда что?
– Не «что», а «зачем». Не знаю. Вряд ли затем, что я тебе в матери гожусь, а ты мне «тычешь».