стоит подойти и присмотреться – очень красивое привидение, если кому нравятся прозрачные зеленовато-карие глаза на белом лице, длинные белые кисти на коленях, идеальные ключицы цвета слоновой кости. Она всегда красивая, но как будто немного неживая, как будто она – экспонат музея восковых фигур. Пройдет еще месяц-полтора, и порозовеют щеки, глаза реже станут застывать и смотреть в одну точку, она начнет гулять по парку, трогая деревья, и в середине зимы Анна скажет ей – пора, уходи. И выпишет ее в очередной раз, свою ровесницу Дану, которую вот уже четвертый год мучают демоны августа, и поделать с этим, в сущности, ничего нельзя.
«Не было у нее больше сил, – рассказывала Анне тетка Даны, единственная ее близкая родственница. – Все ей на голову валилось, одно за другим, а она уже и не уворачивалась даже, только руками прикрывалась, только голову в плечи втягивала. Стала шума бояться и громкого разговора. Сначала мама с папой и брат в одной машине на минской трассе, были – и нет, потом эти обвинения в контрабанде и таможенных махинациях, которыми якобы ее фирма занималась. Ничего не доказали, ни одного свидетеля со стороны таможни, вообще ни одного свидетеля, но срок условный дали, а как же! Тут Марьянка заболела, а у нее уже ни денег, ничего. Сначала машину продает, потом квартиру закладывает. Тогда же у нее на нервной почве страшная экзема началась, зуд такой, что она в два часа ночи прохладную ванну набирала себе и лежала там до утра. Спать она перестала совсем. Когда муж ее бросал, уже тогда у нее не было сил реагировать, она даже говорить не могла, только сидела и медленно качала головой – как будто соглашалась со всем. Ну а когда Марьянка в августе… Я вот думаю порой… не о справедливости думаю, я же не девочка в платьице белом, справедливости в этом мире отродясь не было и не будет… а о какой-то равномерности, что ли. Вот скажите, Анна Владимировна, за что ей столько, за какие такие страшные прегрешения? Она мне говорила: справлюсь, справлюсь, ничего, тетя Мила, все, что нас не убивает, делает нас сильней. Да… А потом сломалась, обессилела, и все…»
– Иди сюда, Аня, – тихо позвала Дана из своего угла. Шелест ее голоса был таким призрачным, будто сквозняком со стола сдуло листок папиросной бумаги.
Анна подошла, села рядом на жесткий край кадки, в которой вот уже второй год загибался от какой-то вирусной напасти старый фикус. И выкинуть его вроде жалко, и смотреть сил нет.
– Что-то ты мне не нравишься. – Дана вдруг приподняла руку, вылепленную, безо всякого сомнения, кем-то из гениев эпохи Возрождения, и опустила ее на колено Анны.
– Я и себе-то не нравлюсь, – призналась Анна.
– Как-то сижу я дома одна… – Дана смотрела не на Анну, а на заморенный жизнью цветок, Анна же ощущала коленом тепло и неожиданную тяжесть ее руки. – Вот сижу, в окно смотрю, переставляю на подоконнике салфетницу и солонку. Салфетницу – вправо, солонку – влево. Симметрия. Потом наоборот – тоже хорошо вышло. Потом рядышком их поставила. Закрутила у салфетки уголок. Я же теперь всегда одна, вот читать или там телевизор смотреть почему-то не получается. Но так иногда хочется, чтобы кто-то хоть по голове погладил. Или, когда бронхитом заболела, чтобы кто-то спросил: может, молочка тебе согреть? И тут подруга мне звонит, которая, пока я на плаву была, любила со мной периодически пересечься, сухого вина бутылочку приговорить, а то и две. Потом она исчезла надолго. Ну, она не виновата, конечно, у нее свои проблемы были. А тут позвонила, значит, и говорит: «Данка, малыш, так хочу тебя видеть, давай я к тебе приеду часика через два?» Я аж задохнулась от радости. Побежала в супермаркет, притащила вкусняшки всякой, пылищу протерла, все бегом, чтобы успеть. Стою на кухне, режу сыр с колбасой, и тут она снова звонит и говорит: «Малыш, – говорит, – прости засранку, тут один интересный мужчинка в боулинг зовет, и из этого, как ты понимаешь, могут вытечь интересные для меня последствия. Я тебе завтра- послезавтра перезвоню, малыш, ладненько?» – «Хорошо», – говорю я ей, а сама стою и плачу, может быть, впервые за последние полгода, и слезы капают на этот проклятый сыр и стекают по нему к краю тарелки. А на улице ранние зимние сумерки. И ни одной живой души рядом. Завернулась в одеяло и так пролежала почти сутки, только в туалет вставала и воды попить. К чему я это тебе говорю? Тебя любят. Я это наблюдаю уже второй месяц, несмотря на всю вашу смешную конспирацию. Любят до дрожи и даже не считают нужным это скрывать перед тобой. Если взрослый мужик так подставляться готов, как мальчик неопытный, это серьезно. Дорогого стоит. Есть кому гладить тебя по голове, короче. Дура ты, дура дурацкая.
Впервые за несколько лет Борис не сорвался с постели в половине шестого утра в липком поту и в холодной смутной тревоге, а, напротив, спал как бревно почти до одиннадцати и, проснувшись, долго еще валялся и потягивался, пил «Боржоми» – бутылка обнаружилась на нижней полке прикроватной тумбочки в паре с высоким стаканом. И в этом своем давно забытом чувстве утренней неги даже не сразу вспомнил ночную прогулку Саши к озеру и свое подглядывание за ней, и то, что подглядывал не только он. И странный ночной диалог сестер вспомнил не сразу, а когда попытался восстановить в памяти, получилось не очень связно. Что-то про «один раз» и про Андерсена, который был… кем же он был? Да ну и черт с ним.
Около полудня в дверь робко поскреблись. К этому времени Борис успел и душ принять, и одеться, только волосы еще были влажными и никак не хотел застегиваться левый манжет рубахи.
– Входите, – разрешил он, и на пороге предстала девушка, у которой все было круглым: черные глаза, румяные щеки, очки в роговой оправе, буйные черные кудри. И когда она открыла рот и почему-то некоторое время молчала, ее розовые губы образовали правильную букву «О». – Здрасьте, – сказал Борис.
– А… – сказала девушка.
Борис в замешательстве почесал подбородок. Уж лучше бы общительная Ирина пришла или хоть Саша – сестер он уже как-то научился понимать в общих чертах.