— Элеонора, ты поступишь, как я скажу.
— Я никуда не поеду.
— Элла… — Он положил в рот кусочек эскалопа и говорил, не переставая жевать. — Твоего отца нельзя назвать добрым человеком, о чем, конечно, тебя уже предупредили слуги, поправь меня, если я ошибаюсь.
Я поправлять не стала.
— Вероятно, они упоминали о том, что я думаю только о себе, — да, так и есть. Наверное, они предупреждали, что я быстро теряю терпение, — да, быстро. Еще они говорили, что я всегда добиваюсь своего. Да, всегда.
— Я тоже, — соврала я.
Он восхищенно улыбнулся мне:
— Моя дочь — самая отважная девчонка во всей Киррии. — Улыбка погасла, губы сжались в твердую тонкую линию. — Однако она все равно поедет в пансион, даже если мне придется самому ее отвезти. И это будет отнюдь не увеселительная поездка, особенно если из-за тебя мне придется упустить время на торговые дела. Ясно тебе, Элла?
Разозленный отец напоминал мне кожаный кулак на пружине, какие бывают в балаганах у кукольников на ярмарках. В отце меня пугал вовсе не кулак, а пружина, ведь именно от нее зависит сила удара. Гнев в его глазах был скручен туго-натуго, и я не представляла себе, что будет, если пружина разожмется.
Я терпеть не могу бояться, но тут испугалась.
— Ладно, я поеду в пансион. — И, не сдержавшись, добавила: — Но меня все равно тошнит!
Он снова улыбнулся.
— Тошнит так тошнит, мне все равно, главное — ты поедешь.
Теперь я знала, каково слушаться, когда даже не приказывают, и мне это понравилось еще меньше, чем навязанная Люсиндой покорность. Я встала и вышла из столовой, и отец меня не остановил.
Вечер только начинался. Несмотря на ранний час, я побежала в свою комнату и натянула ночную рубашку. Потом положила в кровать кукол Флору и Розамунду и забралась под одеяло. Я уже давно не орала их в постель, но сегодня мне требовалось утешение.
Я обхватила их и стала ждать, когда придет сон. Но у него, видимо, были дела в другом месте.
У меня выступили слезы. Я уткнулась лицом во Флору:
— Лапочка…
Дверь открылась. Это Мэнди принесла свое коронное бодрящее снадобье и какую-то шкатулку.
Мне и без нее было худо.
— Мэнди, я не буду снадобье. Я хорошо себя чувствую. Честно.
— Ах, солнце мое. — Мэнди поставила чашку со снадобьем и шкатулку, обняла меня и стала гладить по голове.
— Не хочу никуда ехать, — буркнула я ей в плечо.
— Знаю, кроха, — отозвалась она. И держала меня в охапке долго-долго — я уже почти заснула.
Потом она вдруг пошевелилась:
— Пора пить бодрящее снадобье.
— Сегодня пропущу.
— Пропускать нельзя. Тем более сегодня. Не допущу, чтобы ты заболела, как раз когда тебе нужны все силы. — Из кармана передника появилась ложка. — Вперед. Три ложки.
Я собралась с духом. Снадобье было вкусное, орехово-сладкое, но густое и склизкое — будто лягушку ешь. Каждая из трех ложек вязко соскальзывала в горло. Чтобы избавиться от противного ощущения, потом приходилось несколько раз судорожно сглатывать.
Зато мне стало легче — чуть-чуть, но стало. Теперь я хотя бы могла поговорить. И снова пристроилась на колени Мэнди.
— Зачем мама вообще за него вышла:
Этот вопрос мучил меня уже давно — едва я подросла и стала понимать, что к чему.
— До свадьбы сэр Питер был очень обходителен с госпожой. Мне он сразу не понравился, но она меня и слушать не хотела. Семейство ее было против — он был беден, — а от этого госпожа только крепче влюбилась: добрая она была. — Рука Мэнди, утешительно гладившая меня по голове, остановилась на полпути. — Элла, кисонька, постарайся, чтобы он не узнал о твоем заклятии.
— Почему? Что он сделает?
— Очень уж он любит стоять на своем. Будет вертеть тобой, как хочет.
— Мама приказала мне не рассказывать о заклятии. Но я бы все равно не стала.
— Ну и правильно. — Рука снова принялась мерно гладить меня по голове.