приносят и уносят абстрактные картины». Меня рассмешило немножко, как могли узнать они — «абстрактные» картины или нет; когда я или мои друзья приносили и уносили картины, их всегда тщательно заворачивали.

Самым неприятным и лживым в показаниях соседей было все, что касалось отца. Во-первых, никто ему, за исключением одной соседки, не давшей, кстати, никаких показаний, не помогал. Наоборот, соседи преследовали его, особенно осведомительница И. Каган, которую раздражало, что отец ходит по коридору, шаркая ногой, так что он даже боялся выходить из комнаты. Когда же я пытался вступиться за отца, мне и отцу угрожали доносами в милицию. Во- вторых, что отец якобы сам мог ухаживать за собой, тоже была ложь. Его очень тяготило, что он лишен возможности работать, читать интересные ему книги и разговаривать, поэтому врачи предписали ему, чтобы чем-то занять себя, выполнять всю домашнюю работу, которую он может делать сам. Отец иногда сам грел себе обед, даже мел пол в комнате. Однако без посторонней помощи, как было ясно соседям, он не мог бы прожить и двух дней. В-третьих, что до «долгих сроков», на которые я бросаю отца, то за все время нашей жизни вдвоем я уезжал всего два раза: первый раз после налета опергруппы, когда к нему ежедневно заходила моя приятельница, и второй — после смерти тети, когда я на три дня уехал в Прибалтику, наняв ему на эти дни домработницу.

Для того, чтобы опровергнуть эти лживые показания, я написал суду заявление с просьбой вызвать свидетельницу, которая часто у нас бывала и знала действительное положение вещей. Правда, я не слишком надеялся, что ее показания что-либо изменят, главным образом я хотел дать таким путем своим друзьям знать о себе, поскольку иначе они и не узнали бы о суде надо мной. Также я просил суд назначить мне адвоката. Яковлев забрал мои заявления и сказал, что суд, вероятно, состоится в понедельник или во вторник, а адвокат зайдет ко мне в субботу или понедельник. Сегодня была пятница.

Киселев, которого давно поджидал какой-то его приятель и которому пришлось выслушивать долгие разглагольствования судьи и ждать, пока я ознакомлюсь с делом, наконец получил возможность отвести меня назад в милицию. По дороге, может быть, желая обелить себя, он сказал, что если бы меня не обвинили в «тунеядстве», то завели бы уголовное дело. Он первый и последний раз сказал так откровенно, потому что до и после всегда говорил мне, что, мол, я сам себе враг: устроился бы для вида на какую-нибудь работу — и ничего не было бы.

Глава пятая

В МОГИЛЬЦЕВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ

Меня поместили в ту же камеру, где было уже довольно много пьяных; некоторые спали на нарах и прямо на полу, другие ходили по ним, пьяно размахивая руками и бесцельно ругаясь. Было уже больше десяти часов вечера, а я с утра ничего не ел, поэтому я постучал в оконце и спросил у открывшего дверь старшины, накормят ли меня.

— Что же вы раньше не сказали мне? — ответил старшина. — Деньги у вас есть, я и сбегал бы чего-нибудь купить. Сейчас уже магазин закрыт, а с завтрашнего дня вы поставлены на довольствие.

Ничего не оставалось, как терпеть до завтра, меня беспокоило только, как я буду спать. Однако в двенадцатом часу дверь открылась и мне сказали, чтобы я выходил.

Меня вывели во двор, и я услышал, что меня повезут в Могильцевский переулок, но что там такое, я не знал. Двое милиционеров предложили мне садиться в коляску мотоцикла, один сел за руль, второй сзади — и мы поехали. Оказалось, что меня просто перевозят из одного отделения милиции в другое: из 5-го в 60-е, расположенное в одном из тихих арбатских переулков. Дежурный офицер отомкнул дверь в глубине дежурной части, и я оказался как бы в маленькой тюрьме. Она состояла из коридора, в который выходили двери трех камер. Дверь направо вела в уборную. В противоположном конце тускло горела лампочка, стоял шкафчик, стол, стул и бак с горячей водой. В коридоре постоянно дежурил милиционер, и войти туда и выйти можно было, только отомкнув дверь со стороны дежурной части; изнутри она не открывалась.

В коридоре меня встретил пожилой добродушный старшина, который еще раз обыскал меня, как он сказал, «для хвормальности», отобрал очки и ввел в первую камеру. Камера показалась мне очень мрачной, хотя и чистой. Была она совершенно пуста, с высоким потолком, и от этого выглядела большой. Когда я промерил ее потом, оказалось шагов восемь в длину и четыре в ширину. Прямо против двери было большое окно, чуть ли не до потолка, с обеих сторон зарешеченное; выходило оно на забор. На подоконнике я потом обедал. В двери был прорезан маленький «глазок», снаружи закрывавшийся металлической заслонкой, а сверху была ниша с лампочкой, которая, по тюремным правилам, горела всю ночь. Справа были большие нары для спанья, как и в прежней камере, так что оставался неширокий проход между дверью и окном и совсем узенькие с боков. Все было выкрашено в тёмнокрасную краску, местами облупившуюся.

Я походил немного, потом снял ботинки, расстелил плащ, лег на нары и хотел уснуть, подложив под голову свитер. Но в одной рубашке было очень холодно, сначала я надел свитер, а потом и плащ. Подложив под голову руку, я постепенно задремал. Проснулся я от страшного холода. Пришлось делать зарядку, чтобы согреться, надеть ботинки и свернуться наподобие собаки или кошки, чтобы как-то уснуть. Оказывается, в эту ночь, с 14 на 15 мая, ударили холода, температура упала чуть ли не до 0 °C и держалась ночами целую неделю, а в камерах не топили, так что пришлось мне плохо, я начал кашлять, ныла спина, а через несколько дней стала бить легкая дрожь. Утром часов в 6, я почувствовал, как кто-то моет пол и нары, задевая меня мокрой тряпкой, но мне как можно дольше не хотелось вставать, чтобы сократить время тюремной жизни хотя бы за счет сна. Поэтому я проспал утренний чай, и дежуривший в коридоре старшина, уже новый, на мой вопрос о завтраке предложил ждать до обеда. Есть я, впрочем, не очень хотел. Я попросил выпустить меня в уборную. Уборная оказалась просторной, там же был умывальник, висело грязное полотенце и лежала мыльница, но без мыла. Когда дня через три делал обход санитарный врач, положили мыло и повесили новое полотенце, но после его ухода опять все убрали, видимо, до следующей проверки. Не было не только туалетной бумаги, но даже каких-нибудь газетных обрывков. Я сказал об этом старшине, высунув голову в коридор, и тот, ворча, что ему на «тунеядцев» бумаги не напастись, дал мне все же обрывок газеты. И в дальнейшем старшины всегда мне давали клочки бумаги, правда, ворча при этом, но скорее из чувства служебного долга, чем из-за действительного раздражения от моих непомерных претензий. С дежурными по КПЗ у меня вообще сложились хорошие отношения; дежурили преимущественно пожилые старшины, которые почему-то называли меня «идейным тунеядцем» и видя, что в подобном месте я впервые, но веду себя спокойно, старались облегчить немного мое положение: приносили мне почитать газеты, давали сахару больше, чем положено по норме, и ругали моих соседей, которые, как я сказал, донесли на меня.

Вернувшись в камеру, я стал читать надписи, нацарапанные на нарах, на стенах и на подоконнике. По большей части это были обращения к матери, жене или детям; обычно они кончались словами: прощайте, родные, на три года или на пять лет и т. п. Или же восклицания вроде: опять 206-я статья! Прощайте, родные и т. д. Какая-то девушка обращалась со словами любви к Ахмеду, говоря: когда ты вернешься из Каира, меня уже не будет в Москве и мы никогда больше не увидимся. Эта надпись была сделана карандашом на стене у двери рядом с обещанием какого-то «лорда» скоро вернуться и заняться прежним делом.

Часов около двенадцати дверь камеры неожиданно распахнулась, вошел молоденький милиционер и торжественно провозгласил: «Прокурор!» — наподобие дворецкого, объявляющего приход важного гостя. Быстрыми шагами, глядя в землю, вошел прокурор, мало похожий на того, с кем я разговаривал вчера. С пепельными растрепанными волосами и в поношенной одежде, он скорее напоминал старого опустившегося интеллигента.

— В чем обвиняетесь? — спросил он меня.

— Тунеядец.

— Суд разберет, — сказал прокурор, все так же глядя в землю, и спросил. — Жалоб нет?

— Нет, — ответил я, и прокурор так же быстро вышел, как и появился. Потом я слышал, как в коридоре несколько раз склонялась моя фамилия, и за прокурором захлопнулась наружная дверь.

Часа через полтора, наконец, привезли обед. Обед привозили из ближайшей столовой. Состоял он из полной миски супа на первое и довольно тощей котлетки с картошкой на второе. Картошки и черного хлеба давали, впрочем, вдоволь. Суп был каждый день разный, хотя и сохранял нечто общее, присущее всем супам в дешевых столовых, картошка иногда заменялась вареной крупой, но котлетка оставалась неизменной. На ужин давали чай и два куска сахару. Чай кипятили в баке тут же часам к семи вечера, и с этих пор его можно было просить сколько угодно до 10-ти, пока он не остывал. Утром тоже давали чай с хлебом, но без сахара. Как я уже говорил, мне иногда давали сахару больше нормы, а один день мне даже досталось целых шесть кусков. Кормили здесь из расчета 39 копеек в день на человека, что было самой высокой тюремной нормой из всех, что мне пришлось потом узнать. Голода я не чувствовал, но когда однажды старшина пригласил меня, вопреки правилам, в соседнюю камеру, где двое подследственных, по виду похожих на прорабов, угостили меня сахаром, колбасой и белым хлебом, я с жадностью набросился на белый хлеб и съел сразу почти половину батона. Прорабы покачали головами и сказали, что они кормили бы меня вволю, но уж и поработать бы мне у них пришлось. Видимо, жалостливый старшина описал им меня, как «идейного тунеядца», который нигде не работает, но уж зато и есть не привык. Я и правда первый день почти не мог есть, похлебал только немного супу и с трудом съел котлетку, оставив всю картошку, чем удивил старшину, зато в остальные дни уже ждал обеда с нетерпением.

Прошло немного времени после обеда, и дверь камеры вновь отворилась. Я увидел своего старого приятеля Киселева и дежурного милицейского офицера, который предложил мне выходить. В дежурной части нас ждали еще двое: один в штатском и второй, толстяк в милицейской форме. Киселев взял у дежурного по отделению мои ключи, и я понял, что предстоит обыск.

Когда мы садились в фургон, я спросил у Киселева, из КГБ ли штатский. «Нет, это наш старый сотрудник», — недовольно ответил Киселев. Действительно, как я узнал потом, это был старший оперуполномоченный угрозыска капитан милиции Бушмакин.

Когда мы приехали ко мне на Суворовский бульвар, Киселев спросил, согласен ли я пригласить понятыми соседей. Я категорически отказался. Тогда Киселев сказал, что сбегает за дворником, и быстро привел двух каких-то женщин, одна из них оказалась техником-смотрителем, другая тоже выполняла какие-то мелкие служебные функции. Обе почтительно поздоровались со мной, сказав: «Здравствуйте, товарищ Альмарик». Одна тут же напомнила, что несколько лет назад я постоянно задерживал квартирную плату, а другая, увидев, что у одной из стен снят плинтус, вскричала: «Смотрите, раньше этого не было!»

— А вы здесь разве раньше были? — спросил Бушмакин.

— А как же, мы сюда часто заходили, — ответили обе.

Я их, правда, не очень помнил, но, вероятно, они действительно заходили напоминать о квартирной плате или еще с каким-нибудь подобным делом. «Мы вас всегда вежливо просили, чтобы вы не задерживали квартплату», — повторяли они потом еще несколько раз, ставя, как я понял, вежливый тон себе в большую заслугу. Что же касается плинтусов, то Бушмакин, которому мерещился уже тайник, пообещал снять пол.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату