Леха высунул голову из спальника:
– А не пошел бы ты, попрошайка!
– Конечно, конечно, простите, – монах начал кланяться и пятиться.
– Да стой, – сказал Витя, – сядь. Ты нам скажи, как до озера дойти, где взрыв был.
– До взрыва-то? Так просто. Идите вдоль берега, там домик будет, Васюки это. От Васюков уходите от реки, правее держитесь. Там старая дорога, насыпь, по ней идите. А уж потом выйдете, взрыв не маленький.
– А идти сколько?
– Отсюда километров двадцать.
– Спасибо. Вернемся – все, что останется, отдадим. А ты где обитаешь?
Монах оживился, начал размахивать руками:
– Так в Семисоснах, деревня там была, там и ютимся. Четверо нас: я, еще один, сестра да отец Гавриил. Отец Гавриил – бывший игумен, он то приезжает, то уезжает, с Ныроба ему возят продукты, а нам ехать некуда. Мы тут Бога ждем, знака его. Даст Господь знак – мы его увидим и выполним волю его. Есть тут нечего. Отец Гавриил посадил картошки немного, так нам не дает – дармоеды, говорит. Церковь строить будет, мирян зовет на помощь. Вот и голодаем. Господь манны не дает пока, ждем мы.
– А я читал, монахи по отдельности живут, женщин с мужчинами не мешают, – подал голос Леха, уже выпроставшийся из спальника, – а чо у вас за сестра?
– Да не сестра она, не из монастыря, просто девушка, слепа она, юродива, души видит, хочет Бога узреть. Как ей в миру-то быть, ведь запачкает свою ангельскую душу о грехи других, жалко мне ее, вот и забрал сюда. А она сильная, если бы не она, я бы ушел. Тяжело здесь, гнус, еды нет, дом разрушен, ладно лето сейчас, а как зимой? В дождь крыша течет. А она говорит: давай Бога ждать, я вижу, здесь даже белки светятся душами, хорошее место, он сюда спустится. Вот и ждем.
– А этот, как его, Артамон какой-то, не мешает вам?
– Не знаю я, кто это, не видел. Мы же тут с весны только.
Монах, которого звали Федор, вдруг засобирался, подхватил полы черной мешковатой одежды и, отбив троекратно поклон, скрылся в кустах ивняка.
Где она родилась – никто не помнил, а она, в силу отсутствия памяти у младенцев, не могла знать. Ее нашли на пороге тринадцатой детской больницы в старой коляске, завернутую в полинявшее шерстяное одеяло. Утром, когда сестра-хозяйка вышла на крыльцо распечь нерадивого дворника-студента за плохо убранный вчера снег, коляска уже стояла там. Девочка недель пяти от роду не кричала и не плакала. Она всегда была тихой и незаметной. Сестра-хозяйка взяла ребенка на руки, забыв про дворника, унесла в тепло. Там и провела найденыш первый год своей незаметной жизни, в стационаре больницы, питаясь дешевыми молочными смесями, яблочным пюре от сердобольных мамочек, всегда улыбающаяся всем, кто склонялся над ней, ожидая перевода в дом малютки.
Но в один из дней молодая медсестра увлеклась переговорами со своим любимым по больничному телефону в кабинете главврача, и цыгане с Чапаевского выкрали одинокую девочку, радостно улыбавшуюся им из казенной коляски, в которой медсестра выставила ее во двор стационара подышать свежим воздухом. Ее никак не звали, в больнице не придумали имени, надеясь на дом малютки, оформить документы в загсе всё откладывали, а цыганские женщины и вовсе не думали об этом.
Следующие два года она провела в большом и шумном деревянном доме; каждый день молодая ромни брала ее с собой на железнодорожный переезд просить милостыню – с маленькой чаюри это было сделать проще. Подавали охотнее, глядя на белокурую малышку в грязных тряпках. Так и звали ее – чаюри, но это было всего лишь имя нарицательное «девочка».
После трех лет она выросла из тряпок, и ее заменили более младшим ребенком. Тут только и заметили, что девочка стала слепа. На общем сходе порешили, что пусть подрастет и будет ходить по перекресткам за подаянием, но чем старше она становилась, тем сложнее было скрывать ее за высоким забором цыганского двора, подверженного неожиданным набегам милиции из-за специфических занятий его обитателей. В какой-то из таких набегов милиционеры обратили внимание на маленькую кудрявую девочку со славянскими мягкими чертами лица и белыми локонами, увлеченно возившую по двору старую, погрызенную собаками, пластмассовую лошадку.
Так девчушка оказалась в детском доме. Там спросили ее имя, но она не понимала по-русски, а по-цыгански никто не говорил. Записали по просьбе уборщицы, бабки набожной, дававшей всем деткам имена, у кого не было, по церковным праздникам или по указанию Божественному. Уборщица, погладив ее по головке, пробормотала:
– Эх, девчоночка. Замучили бы тебя цыгане-то, душу христианскую, ангелочка. Спасение дал тебе Господь, стало быть, наречем тебя воскресением, вновь душа для Христа воскресла. Анастасией будешь.
И стала Анастасия жить, учить русский язык, который быстро освоила. Уборщица, баба Клава, особо примечала ее за то, что тиха была, не бегала как оглашенная по коридорам, не пачкала простенькое платье, обычно сидела в уголке, перебирала кукол, нежно водя ладошками по их резиновым лицам. Как