мы сейчас идём. Наверное, раньше здесь была зона отдыха. Что-то вроде парка.
— Парк?
— Отдых, трава, деревья, скамейки. Они сидели посреди деревьев на скамейках или на траве, ели, пили, читали книги и разговаривали. Поэтому они мне нравятся, прежние. Они любили то же, что люблю я. Вот бы встретить хоть одного такого…
Но это всё пустые мечты. Прежние умерли.
— И что бы ты сделала, если бы познакомилась с прежним?
— Попросила бы его прокатить меня на а'томобиле.
Я фыркаю. До ужаса неприличная шутка.
— Не ляпни такое при взрослых. А то вымоют тебе язык с песком…
— А'томобиль — не телега золотаря, как вы все считаете, невежественный народ. Так они называли своих коней из железа. Сейчас, кстати…
— Сейчас что?
— Сейчас я тебе их покажу.
Тоннель идёт вверх. Тонкий ручей, прорывший себе русло в его твёрдом кусковатом полу, облизывает носы моих ботинок, и без того мокрых после перехода через реку. Спешит к большой воде. Продравшись сквозь кусты, выросшие на выходе, мы выбираемся туда, где воздух тёпел и золотист. Тоннель кончается, приходит простор — колыхающаяся под ветром трава и голоса птиц. Ветер поёт о дальних дорогах, ведущих на запад и на восток, и приглашает, зовёт так назойливо, что, дай только слабину, и ноги побегут сами. Ветер манит вперёд, в город камней, но в город нельзя, и я туда не пойду ни за какие богатства.
— Сюда.
Свет, тень, свет, тень, шорохи — идём под кронами. Стебельки обвивают лодыжки, сладко и приятно пахнет липами. Стрекочут кузнечики, прыскающие из-под ног.
— Здесь. Здесь было место, куда прежние их ставили. А после шли в парк.
Мы останавливаемся перед чем-то, имеющим плотность и вес. Я чую, что впереди — не куст и не дерево. Что-то неживое, не природное.
— Можешь потрогать.
Большое, длинное, внушительное. Шероховатое, воняющее мокрым металлом. Крошится и осыпается. Я прослеживаю рукой изгибы дуг и чёткие линии, смазать которые не смогли ни непогода, ни время. Тёплое. Даже горячее. Оно — приняло в себя лето. Оно — дружелюбно.
— Лада… На что они похожи со стороны, эти железные кони?
— Ох. На грусть. Они — печальные оттого, что больше никому не нужны. Закрыли глаза и погружаются в землю, подставляя дождям свои бока. Как спящие животные, только им уже не проснуться…
Железо трясётся и прогибается, когда Лада забирается наверх. Мелкое чешуйчатое крошево сыплется мне на лицо и руки.
— Ты куда?
— Поваляться на солнышке. Тут плоская крыша, как на амбаре. Ржавчина, конечно, будем потом все рыжие… Но я постелю свою куртку.
Я всё ещё шарю по изгибам и дугам, пытаясь вообразить, как это недвижимое и безлапое когда-то неслось и спешило, распугивая зазевавшихся кур и собак.
— Прежние ездили в них на рынок, как наши на своих повозках, это понятно, — уверенно говорю я. — Но разве лошадям не тяжело было таскать эту железную груду?
— А'томобили ездили без лошадей. Сами по себе.
— Значит, правду говорят: прежние были колдунами.
— Наверное. Только называли свою ворожбу по-другому. «Прогресс», например… Иди сюда, — говорит она, притягивая меня за руку. — Иди, забирайся и ложись. Чувствуешь — солнце…
Когда его лучи разбиваются о предметы, будь то земля или человек, они чуть слышно шипят. Как раскалённый прут, погружённый кузнецом в воду, но в бесконечность тиков мягче. Ш, шш, шшш. Предсмертная песня того, кто отдаёт своё тепло, чтобы согреть других. Только тсс, никому не слова. Слушать природу — тайна таких, как я.
Волосы Лады пахнут июлем.
— Что это такое?! А?!
Я вздрагиваю от неожиданности. Пытаюсь принять сидячее положение, но не рассчитываю и сваливаюсь с нагретой солнцем узкой крыши, как куль с безмозглой картошкой. Бух — и прямо в крапиву. Равк раздери!
— Мама! — возмущённо вскрикивает Лада.