Участь Минущина была очень печальна: высланный в Германию, он там скоро погиб.[859]
Я упомянул Зафермана, столь ненавистного Минущину. Инженер хорошей школы, из МВТУ, он на советской службе занимал крупный пост инспектора военной промышленности. Потом его послали в торгпредство в Париж, и несколько лет спустя Заферман оказался в невозвращенцах. Как и почему это случилось, я не знаю; во всяком случае, он не пошел в эмигрантские газеты с разоблачениями, а скромно и достойно постарался наладить свое существование.
Арест отозвался прежде всего на его здоровье: у него был компенсированный порок сердца, и жизнь в лагере с опасениями за семью превратила Зафермана почти сразу в инвалида. В начале июля большинство из нас уже имело вести, письма и посылки от своих близких, и я хорошо запомнил, среди общей радости после первых распределений, унылую физиономию Зафермана. Я сразу понял его состояние и справился, через тебя, с тем, чтобы снестись с его женой и дочерью, но почему-то это не удавалось, и томление Зафермана продолжалось до середины июля.
Когда стали приходить первые вести с фронта об отступлении советской армии, всех заинтересовал вопрос о размещении советской промышленности: как отзовется на ней, например, захват Кривого Рога и т. д. На все эти вопросы Заферман давал всегда ясный и отчетливый ответ, оценивал в процентах потери советского производства и указывал на возможности перегруппировок и организации новых предприятий.
Когда немцы стали опрашивать о паспортном положении, Заферман сразу и окончательно заявил себя советским гражданином, тогда как Минущин желал во что бы то ни стало быть апатридом. Мотивы Зафермана были очень простые: «Во-первых, мне противно разыгрывать перед немцами комедию, а во-вторых, я считаю, что в качестве советского гражданина все-таки могу рассчитывать на некоторую защиту хотя бы шведского консула и международного Красного Креста; в качестве апатрида я, еврей, буду совершенно беззащитен».
Эта твердость привела к тому, что Заферман вместе с Левушкой и многими другими советскими гражданами попал в обыкновенный лагерь, тогда как евреи-апатриды, и в том числе Минущин, были просто отправлены на истребление. Но с семьей Зафермана дело кончилось плохо: несмотря на советские паспорта, его жену и дочь во время большой сентябрьской облавы 1942 года отправили в Германию, и они не вернулись. Сам же Заферман уцелел и вернулся в Париж на пустое место летом 1945 года.[860]
Раз уж я начал говорить о соседях по камере, первых соседях, надо упомянуть двух художников — Александра Александровича Улина и Василия Маркеловича Морозова, которые до их освобождения неизменно находились при всех переселениях в той же камере, что и я. Оба они как художники принадлежали к тому «среднему классу», представители которого имеют доступ во все салоны, иногда получают медали и призы и имеют от времени до времени покупателей. Оба они — хорошей русской выучки: Морозов — архитектор и живописец, Улин — скульптор и живописец. Характеры их, однако, были совершенно разными.
Улин — тихий и молчаливый, не лишенный такта и умеющий сдерживаться. Морозов — грубый, агрессивный и самоуверенный. Вдобавок ко всему — самоучка во всем, что не касается его ремесла, и как самоучка воображает, что другим неизвестно то, что он недавно прочитал. В споре всегда переходит на личную почву и начинает снабжать противника эпитетами: болван, невежда и т. д. Более того, поспорив с кем-нибудь таким образом, начинает питать длительную ненависть и придираться без толку и смысла. В нашей камере, богатой специалистами, он сейчас же завел со мной спор о математике, с Дорманом — о химии, с Чахотиным — о биологии; сразу же обругал нас вместе и каждого в отдельности и обвинил в закрывании рта гениальным самоучкам. Тип — знакомый, аргументы — тоже, ругательства — тоже.
Потом Морозов выразил желание прочитать цикл лекций по истории русской архитектуры. Ему охотно предоставили эту возможность, полагая, что тут, на своем поле, он сумеет что-то дать. Действительно, поскольку дело шло об архитектурных памятниках, он сумел их воспроизвести мелом на доске по памяти совершенно изумительным образом. Но, когда дело коснулось истории, оказалось, что он так же мало знаком с историей, как с математикой и прочими науками. На собрании лекторской коллегии я указал несколько десятков ошибок, грубых ошибок, Морозова. Вместо ответа по существу он заявил, что я обнаруживаю истинно математическое невежество в истории. Тогда Одинец подтвердил, уже как историк, правильность моих указаний и еще подбавил. Морозов обругал нас всех вместе и с этого момента замолк, от времени до времени грубо ругая каждого, кто за чем-нибудь к нему обращался.
Улин нам разъяснил, что дикий характер Морозова хорошо известен и обрекает его на полное одиночество. Я делал потом несколько попыток его приручить, но из этого ничего не вышло. Где-то и когда-то его безнадежно испортили. Ему принадлежат наилучшие зарисовки лагерных «пейзажей», впоследствии выпущенные в виде открыток. Улин, наоборот, дал наилучшие портреты, тоже выпущенные в виде открыток. [861]
Среди знакомцев этого периода (до переселения в другую часть лагеря) нужно упомянуть двух французов, которые были (по собственному желанию) переселены вместе с нами. Это были профессор испанского языка и литературы в Сорбонне Bataillon, сын известного биолога, и профессор лицея (кажется, Louis-le-Grand) Alexandre. Они не были коммунистами, но принадлежали к Обществу франко-советской дружбы и Comite de vigilance,[862] образованному левыми интеллигентами для борьбы с фашизмом. В вопросах международной политики они, как многие французские профессора и преподаватели того времени, стояли на точке зрения учительского синдиката, то есть были «интегральными пацифистами» даже после Мюнхена, после захвата Чехословакии.
Я и сейчас не забыл, а тогда очень хорошо помнил, воззвание этого союза в защиту мира с Германией, даже когда всем было ясно, что мира