Германия не хочет. Естественно, что под этим воззванием были подписи Bataillon и Alexandre и… M-me Prenant (нет такой глупости, перед которой она остановилась бы). Арест таких лиц со стороны немцев был проявлением крайнего невежества и политической тупости. Оба жили с французскими коммунистами, те же смотрели на них косо (вполне заслуженно), и они чувствовали себя гораздо лучше с русскими интеллигентами.

Обоих мы привлекли к преподаванию. Alexandre преподавал французский язык — толково и хорошо, без особых затей, как будто ученикам младших классов в лицее; Bataillon преподавал испанский язык — отвратительно. Он совершенно не учитывал, что одно дело читать испанскую грамматику в Сорбонне и совершенно другое дело преподавать людям, не имеющим никакого понятия об этом языке и вдобавок лишенным учебников. С необычайной быстротой он давал таблицы спряжений, и никто не успевал за ним записывать; ссылался на простонародный латинский, который никто не знал.

Я сразу понял, что эти занятия — впустую, и присутствовал на них, чтобы не обескураживать лектора и слушателей. Единственным отдыхом в эти часы бывали отрывки испанской поэзии, которые он сообщал от времени до времени; не знаю, из какой хрестоматии брал их (у него была какая-то маленькая карманная антология), но они поражали нас глубокой трагической серьезностью, поэтическим чувством и, я бы сказал, философской пронизанностью. Это было истинное удовольствие.

Послушав его несколько раз и желая удержать обескураженных слушателей, я предложил ему прочитать несколько лекций по испанской литературе, например, о roman picaresque,[863] о Сервантесе, о Кальдероне и т. д. Он начал с Дон-Кихота. Я ожидал, что на худой конец это будет что-нибудь вроде «Гамлета и Дон-Кихота» Тургенева,[864] на фоне эпохи, очень интересной и острой.

На самом деле, это оказалось сорбоннской литературной лекцией обычного типа, где ни слова нет о той живой жизни, которая отразилась в романе, а даются ненужные литературные и лингвистические детали, вроде того, что такое-то испанское слово означало в эпоху Сервантеса то-то, а сейчас означает то-то, что в Испании действительно разъезжали бродячие цирки и зверинцы, с испанскими их наименованиями, и все это для людей, которые никогда не читали Сервантеса в подлиннике и которые никогда его в подлиннике не будут читать.

Что тут было делать? Мы организовали чтение мировых классиков в подлинниках, надеясь, что в этом семинарии, более высокого типа, наши друзья окажутся полезными. Начали с «Фауста» Гёте, но они не знали Гёте и не знали немецкого языка.

Через несколько недель оба сумели доказать немцам свой «интегральный пацифизм» и были освобождены. К счастью для Alexandre, немцы забыли о его еврейском происхождении. На воле оба вели себя прилично, оказывали содействие резистантам и не забывали своих русских друзей. Bataillon явился повидать тебя в первый же день пребывания на свободе. Ныне он состоит профессором все того же предмета в College de France.[865]

Среди людей, населявших эту часть лагеря, было очень много живописных лиц. Я припоминаю человека с губной гармошкой, который с утра до вечера бродил по лагерю, наигрывая один и тот же дикий мотив, и надоел всем до одурения. Мы с Левушкой подошли к нему поговорить, и вот каков был разговор:

Мы: Скажите, пожалуйста, почему целый день вы играете на этом инструменте?

Он: Чтобы не плакать.

Мы: У вас есть особые причины, чтобы плакать, — иные, чем у всех других?

Он: Да, и вы легко поймете меня. Я — венгерец, и моя родина, вместе с фашистской Германией, напала на вашу родину. Я — венгерец, и, однако, здесь; это значит, что для меня нет никакой надежды выйти отсюда. И эта надежда мне ни к чему: я — последний из своей семьи, все остальные уже истреблены венгерской реакцией.

Мы посмотрели ему в глаза: в них была глубокая не проходящая печаль. Он не лгал.

Вот другой: фотограф-маздазнанин,[866] русский. Удивительное дело, когда человек прожил жизнь по-дурацки, он вдруг превращается в учителя жизни. Трудно было бы во всем лагере найти старого человека более дряхлого, грязного и вонючего, чем этот фотограф, и, однако, он приставал к Одинцу и ко мне с требованием дать ему часы в программе народного университета, чтобы изложить основы гигиены духа и тела, необходимые для борьбы со старостью и дряхлостью.

Как не вспомнить доктора Прокопенко, который начал читать парижским русским лекции о том, как надо жить, когда начал слепнуть и терять способность передвижения? По крайней мере, Прокопенко — хороший и спокойный человек, но фотограф-маздазнанин был агрессивен, неприятен и угрожающ. Разозленный Одинец сказал ему наконец: «Понимаете ли, что для ваших теорий вы являетесь очень плохой рекламой?» Вскоре, к счастью для него и для нас, он был освобожден.

Неприятную роль в лагере играли германофилы-изменники; о них я еще буду много говорить. Сейчас отмечу некоторые, вскоре исчезнувшие, фигуры. Вот юная особа (так ли уж юная?), отмеченная у меня в списке как «сучка из гестапо» из-за незнания ее фамилии. Она, еще до начала войны, работала в гестапо как переводчица и машинистка для русского языка. Говорили, что она из хорошей старой фамилии. Почему немцы усадили ее в лагерь — загадка. Она сидела в женской камере с Надеждой Хандрос, врачом советского посольства, с M-me Розовас, консьержкой литовского консульства советской ориентации, и с другими женщинами.

Немцы привели ее в одном платье и без всякого багажа — тоже совершенно непонятно. В камере все время плакала, и сожительницы начали очень

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату