В ответ на это я, в течение нескольких месяцев, получал заверения, что, вполне сочувствуя целям таких организаций, они оба не чувствуют себя способными на участие в борьбе и что, с другой стороны, семье, состоящей из двух мужчин и двух пожилых больных женщин, было бы трудно перейти на нелегальное положение. Так продолжалось до лета 1942 года, когда оба вдруг заявили мне, что вопрос их интересует и что они могли бы предложить некоторые простые телемеханические аппараты, годные для взрывов, саботажей и т. д. Я передал это предложение Prenant, который обещал дать скорый ответ. Но ответ заставил себя ждать до осени, и я получил его в Acheres, где мы проводили каждую неделю по пять дней. В ближайший понедельник, когда мы поехали в Париж, я намеревался повидать Цейтлиных. Увы, случилось давно предвиденное, но всегда неожиданное: произошла гигантская облава на евреев, первая облава, о которой я еще буду говорить, и все семейство Цейтлиных оказалось среди арестованных. Что с ними произошло дальше, мы никогда не узнаем, но понять нетрудно. Таким образом был бессмысленно истреблен этот гениальный калека.
Раз уж я заговорил о симпатичных людях, нужно не забыть Михаила Григорьевича Пурица. Это был весьма культурный еврей из богатой культурной семьи. В юности он заинтересовался философией, и ему пришла в голову странная мысль — получить степень доктора философии во всех европейских странах. Пуриц решил начать с Германии и отправился в Геттинген, где ему удалось довольно быстро получить эту степень, и вместе с тем он понял, что немецкий доктор философии — не очень высокая вещь. Пуриц отправился в Оксфорд, где пробыл несколько лет, ведя жизнь богатого английского студента, и вместе с тем весьма интенсивно работал. Оксфорд дал ему больше удовлетворения, чем Геттинген; получив там все, что нужно, он поехал в Париж, чтобы заняться в Сорбонне писанием третьей докторской диссертации. Это было около 1934 года.
В Париже встретился со своей семьей, разоренной и убежавшей от гитлеризма из Германии. Пришлось подумать о заработке, и тут оксфордский язык пришел ему на помощь. Он получил место преподавателя английского языка в частной американской средней школе в Париже и, кроме того, стал давать много уроков. Тариф его был высокий, но… возможности работать в Сорбонне уже не имел, продолжая все-таки надеяться, что какое-либо улучшение в общем положении даст ему возможность вернуться к философии. Вместо этого, несколькими неделями позже, чем мы, он оказался в Compiegne. Пуриц сразу вступил в нашу организацию и оказался весьма полезным и деятельным ее членом. Помимо групповых уроков английского языка, он читал лекции об Англии и английских университетах, о Геттингене, о германской и английской философии. Читал очень хорошо, и его преподавание было несравненно более высокого качества, чем испанский язык с литературой профессора Bataillon.[887]
Обстановка, после переселения, испытала некоторые изменения: [стоявший] во главе русской части лагеря Финкельштейн, оставшийся старшим по еврейским баракам, был замещен де-Корве-Охрименко, гестапистом и весьма сложным прохвостом. Именно ему приписывали составление списка русских, подлежащих аресту. По какой причине он сам попал в этот список, непонятно. Немецкая ориентация его была широко известна в русской колонии. Его постоянно видели с немецкими офицерами из Gestapo, и в лагерь к нему постоянно приезжали гестаписты из Парижа.
Но странная вещь! Немецкие лагерные офицеры с гораздо большей охотой имели дело с Одинцом. Капитан Weigele, впоследствии прославившийся как один из самых жестоких мучителей в лагерях смерти в Германии и Польше, каждый день приходил дружески разговаривать с Одинцом. И Одинец с тонкой улыбочкой поговаривал: «Теперь я понимаю секрет влияния Распутина. Чтобы иметь влияние, вовсе не нужно занимать какую-либо должность, достаточно быть умным человеком».
Краснолицый Коган, агент по делам печати, хорошо знавший Одинца, говорил о нем так: «Димитрий Михайлович не может жить вдали от начальства, каково бы оно ни было. Он непременно пойдет разговаривать, хлопотать, обхаживать, и все умно, тонко, как будто с достоинством, как будто с некоторой критикой и вместе с тем с восхищением. Куда он только не шатался: по министерствам, в Префектуру, в советское посольство, к оккупационным властям».
Одинец со мной всегда был очень любезен и часто во время прогулок рассказывал мне, что, собственно говоря, он всегда был марксистом. «Даже когда вы были народным социалистом?», — спросил я его. Он метнул на меня искоса взгляд и ничего не ответил. Курьезно было то, что зубры, считавшие врагами Филоненко, меня и других патриотов, были с Одинцом в великолепнейших отношениях. Он был членом лагерного комитета вместе с де Корве и графом Игнатьевым; его определенно считали своим. Мы же все более и более считали его чужим и теряли к нему доверие.
Огромная французская библиотека, остававшаяся в этой части лагеря, доставляла много пользы и удовольствия. К сожалению, длилось это не долго. Библиотека принадлежала казармам, где мы находились, и правительство Vichy попросило немцев вернуть ее для «армии перемирия» (armee de l’armistice),[888] и немцы согласились. Библиотека уехала, за исключением очень немногих книг, находившихся в чтении и не возвращенных. Мы тогда обратились через наших жен к различным организациям, и кое-что нам было прислано.
Я уже говорил, что большинство представителей старых фамилий оказалось изменниками, однако среди них имелись белые вороны. Кривошеин познакомил меня с графом Бобринским, который, как и он, был масоном. Бобринский оказался очень приятным скромным человеком, советским патриотом, но просьба, с которой он обратился, меня удивила. Бобринский пожелал прочитать несколько лекций о радиоактивности. На мой вопрос, физик ли он, я получил ответ, что — правовед.