Хандрос, которая с радостным лицом направлялась ко мне. Она ходила к кому-то из заключенных-больных на свидание в Val-de-Grace. После этого я еще раза два встретил ее там же, а потом она исчезла без следа и, можно думать, что попала в одну из бесчисленных облав. [937]

Мне осталось перечислить еще очень немногих, и тогда я смогу опять говорить о тебе и о том, как мы оба переживали это время.

Вспомню сегодня доктора Чекунова. Очень странный человек. У него, несомненно, были задатки научного работника, и были попытки войти в эту работу: на очень короткое время он даже получил от кого-то стипендию, и за это время ему ничего не удалось сделать, а жертвователь, разочарованный, не продолжал ее. Во время этой попытки Чекунову было уже за пятьдесят лет, и все мы хорошо знаем, как трудно бывает после долгого перерыва приспособиться снова, приобрести способность сосредотачиваться. Благодетель Чекунова не понимал этого, а у него самого был слишком силен комплекс недостаточности.

В лагере Чекунов начал сразу работать в госпитале и делал это если не с большим успехом, то с большой преданностью делу. Вместе с тем он взял на себя преподавание медицинских и гигиенических знаний в нашем университете: заранее подготовлял анатомические и физиологические схемы, описывая органы и их функционирование, указывал причины нарушений, характер заболеваний и возможности излечения. Все это излагалось толково и добросовестно, пока дело не касалось нервных центров и их заболеваний. На этом месте Чекунов полностью проявлял свой мистицизм: глубоко и по-детски верил в весь комплекс существующих тут суеверий, от религии до спиритизма.

Сам Чекунов был чрезвычайно нервным, и это усиливалось по мере того, как шло время. Все жаловался, все недоумевал, что вот советский гражданин доктор Залманов, его злейший конкурент, находится на свободе, а он, Чекунов, сидит в лагере. Очень боялся также, что немцы найдут его имя среди свидетелей по делу Плевицкой, и тогда могут держать очень долго, но никакого пораженчества, никакого германофильства не проявлял. Наконец, пришло освобождение, и вовремя, потому что нервы его пришли в такое состояние, что могли с ним сыграть скверную штуку.[938]

Я очень часто упоминал Одинца, и им я, пожалуй, закончу опись личного состава Компьенского лагеря, чтобы перейти вместе с тем к описанию нашего существования. К Одинцу я имел сначала большую симпатию, которую мне внушали его несомненный ораторский и организационный таланты и некоторые из его лекций, которые были несомненно блестящи, например — о «Слове о полку Игореве», о начале Руси.

Вместе с тем мне все более бросались в глаза пробелы одновременно его эрудиции, его идеологии и его характера, особенно характера. Я уже говорил об этом, о его способности и потребности ладить и с теми, и с другими, с немцами и с русскими, с пораженцами и с патриотами, всюду находя общий язык. Я уже говорил о его мелких интригах против неприятных ему лиц. Время подошло рассказать о самой неприятной его выходке, после которой я совершенно потерял к нему доверие.

В нашем бараке старшим был Игорь Александрович Кривошеин, и мы были довольны им во всех отношениях. Обладая большим тактом и хорошим знанием немецкого языка, он вместе с тем умел в разговорах с немцами не ронять ни нашего, ни своего достоинства. Очень искусно улаживал внутренние конфликты, неизбежные при все возрастающей нервности заключенных. И вот он оказался, по ходатайству своего завода, одним из первых освобожденных. Это было в начале августа.

Для нас встал вопрос о преемнике. Мы не хотели иметь никого из зубров и, посовещавшись по камерам, наметили Филоненко, который тоже говорил по-немецки, стоял на патриотической точке зрения и хорошо показал себя в качестве старшего нашей камеры. Мы переговорили с Одинцом, единственным для нас приемлемым членом лагерного комитета, и он дал слово отстаивать нашу точку зрения: не выдвинул никаких возражений, нашел эту кандидатуру очень хорошей.

И вот лагерный комитет дает нам в старшие Владимира Андреевича Красинского, не вполне великого князя. Мы — к Одинцу. Он пожимает плечами и говорит, что ничего не мог поделать, что бился за нашего кандидата до последней возможности. Мы призываем к себе в камеру Владимира Андреевича, милейшего и глупейшего человека, и спрашиваем, что, собственно, вынуждает его принять этот пост. «Помилуйте, — отвечает он, — это мое первое командование. Я не имел счастья по возрасту участвовать в первой войне, но здесь, по крайней мере, приобрету некоторый стаж». Глупость эта была совершенно обескураживающей. Мы, однако, поставили ему вопрос, знал ли он, что у нас был другой кандидат. «Нет, не знал, — ответил Красинский. — Одинец упомянул, что некоторые хотят Максимилиана Максимилиановича (Филоненко), но он же сам подтвердил, что Максимилиан Максимилианович не пользуется ничьими симпатиями, что это — отвратительный субъект, который защищал Плевицкую, затаптывая в грязь свидетелей, и первый предложил мою кандидатуру».

В тот момент обращаться к Одинцу было уже поздно: его, по болезни, увезли в Val-de-Grace. Признаюсь, я не поверил Вово, но мне удалось произвести проверку, и мне показали протоколы заседания, где выступление Одинца было записано именно так, как рассказал нам наивно Vovo de Russie. С этих пор мое доверие к Одинцу исчезло окончательно, и по выходе из лагеря я не возобновил с ним знакомство, о чем не жалею.[939]

В первый раз мы повидались 1 августа. Это было первое разрешенное свидание, и какой оно для нас было радостью. Я помню, с каким чувством проник в барак для свиданий, увидел тебя, почувствовал твою родную спасительную руку. Так ведь я всегда ее называл, и такой она для меня всегда и была во всех трудных обстоятельствах нашей жизни. И ты прижалась ко мне и, вопреки своей всегдашней сдержанности, сказала: «Какое счастье снова

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату