программу концерта 27 июля, рисованная очень недурно Морозовым. В этом концерте, к большому неудовольствию любителей строгой музыки, вроде Левушки, в первый раз выступил с гитарой универсальный артист Бологовский. Я не был так строг, как они, и слушал его всегда с большим удовольствием.
Один из концертов был сделан особенно блестяще. Наши художники смастерили из фанеры настоящие декорации для «лагерного обозрения» с вырезами для голов артистов, как это практикуется в балаганах и балаганчиках, а поэты, в особенности Райсфельд, составили бойкий текст для revue и песенки. По настоянию Левы в текст была включена песенка о макаронах, которые мы получали каждый день в супе. Я очень протестовал против этого, находя, что лучше не станет, а хуже очень легко может получиться, когда макароны исчезнут из супа без всякой замены. Так оно и случилось очень скоро, — не в виде наказания, а естественным ходом вещей, и о макаронах вспоминали с сожалением.[950]
В твоем письме от 6 октября ты говоришь о нашем переселении и надеешься, что мы не очень нервны, а я, в письме от 5 октября, говорю о том же — об усиливающейся нервности, об уничтожении общего стола в камере — и в виде утешения упоминаю двух физиков. Один из них — Цейтлин, о котором я много говорил, другой — фамилия его была, кажется, Пинус или Пинкус[951] или что-то в этом роде — представлял из себя фигуру более сложную.
Доктор физики одного из крупных немецких университетов, он занимал серьезное положение в промышленности, вплотную занимаясь в то же время вопросами строения материи. Он высказывал взгляды, которые всем казались странными, что еще не значит, что они были неверны. Во всяком случае, он вывел из них — при помощи выкладок, которые держал в секрете, — несколько простых соотношений между основными физическими постоянными. Левушка относился к нему резко отрицательно: личная антипатия, зря. Человек этот был очень несчастен: без семьи, без свиданий и без посылок, и вместе с тем очень гордый, чтобы не просить о помощи и держать себя вызывающе, когда ему предлагали ее. Судьба его, конечно, была та же, что и у всех евреев лагеря.
В твоей открытке от 1 октября ты выражаешь свою усталость от общества жен, и это понятно: они в точности соответствовали своим мужьям — глупость, грубость, невежество, готовность продаться и благоговение перед немцами.
В моей открытке от 9 октября я выражаю беспокойство о Дормане. Он стал совершенно невозможен, возненавидел в камере всех своих товарищей — меня, Филоненко, Левушку; конфликты возникали по невероятным поводам: например, из-за груш в чьей-то посылке. Точно так же невозможен становился и Чахотин. Сын его стал работать на кухне, где шло поголовное воровство, и сам он ежедневно приносил папаше-вегетарианцу огромные бифштексы. Это было как раз то самое мясо, которое полагалось в минимальных количествах в нашем супе и которого мы не получали. В это же время кухонная артель, возглавлявшаяся французом, устраивала вечеринки, куда приглашались заключенные женщины из женского барака. Этот скандал вызвал в лагере много волнения, и в нашей камере зрелище вегетарианца Чахотина, пожирающего ворованные у нас же бифштексы, привело к резким столкновениям. В результате Чахотины и Дорман, который, из ненависти к нам, поддерживал их, переселились в другую камеру.
Совершенно невозможен был инженер Лейбович, о котором я уже говорил и который придирался ко всем без всякого повода. Он сразу примкнул к дормано-чахотинской оппозиции, но за ними в другую камеру не последовал. Словом, атмосфера создавалась совершенно невыносимая.
Кстати, о Дормане. Конечно, жены, приезжавшие в Compiegne, ходили вокруг лагеря в надежде увидеть близких; однако опознать их и быть опознанными было очень трудно, и ошибки случались сплошь и рядом. Кто-то сообщил Дорману, что за лагерным кладбищем видели его жену. Он пошел, и я — с ним в надежде, что и ты — недалеко. Приходим, видим женский силуэт, а с нашей стороны кто-то из еврейского барака усиленно машет, и дама ему отвечает. Дорман вскипел.
Дорман машет, и ему отвечают. Тогда оба соперника начинают яростно наскакивать друг на друга. Чтобы их помирить, я начинаю махать даме, и мне она тоже отвечает. Тогда оба накидываются на меня, а дама уходит. Такого рода «поединки» случались часто.[952]
В моем письме от 16 октября я выражаю беспокойство по поводу твоего здоровья. Ты подцепила где-то скверный грипп, да и как было его не подцепить со скитаниями по городу и с поездками в Compiegne. Как раз в октябре резко похолодало; зима была необычайно морозная.
В твоем письме от 20 октября ты поневоле сознаешься, что была больна, — поневоле, потому что ты не смогла приехать на свидание, и скрыть болезнь, как это практиковалось, было невозможно. Ты перечисляешь наших друзей, которые о тебе заботились, и говоришь, что даже Маргарита пришла тебя навестить. Такой она была, такой она и осталась.
Мое письмо от 23 октября было грустное: я ждал тебя на свидание; кроме того, в это время имели место очень массовые освобождения,[953] а моя очередь не приходила. Эта атмосфера действовала на нервы всех, и существование в общей камере без возможности изолироваться было абсолютно невыносимо.
С освобождением Зеелера прекратились концерты, и мы остались без развлечений. Кстати, освобождение его не прошло гладко. Лицам,