исполнявшим общественные обязанности, полагался табак — дополнительно по каждой функции. Я получал за университет по пачке папирос; Зеелер получал еще по юридической комиссии (эта комиссия, состоявшая из юристов, обсуждала шансы каждого из заключенных на освобождение и искала, и часто находила, какую-нибудь зацепку), по устройству концертов и по лагерному комитету. Таким образом у него накопился вполне лояльный запас папирос и табака — вещь важная для товарообмена, но фельдфебель, осматривавший его вещи при выходе из лагеря, отказался пропустить табак, а когда Зеелер запротестовал, то не пропустил и самого Зеелера. Велико было наше удивление, когда мы снова увидели его. К счастью для него, вмешался капитан Nachtigal, всегда принимавший нашу сторону, и на следующее утро Зеелер был выпущен вместе с папиросами. Эта история стала широко известна в Париже и создала ему репутацию спекулянта. Зубры постарались, а он, в конце концов, очутился с ними в одном политическом клане.
Я пишу тебе про ложные слухи, циркулирующие в лагере, и про хронометрирование их распространения. Это делалось так: я и Филоненко придумывали какой-нибудь слух. Филоненко отправлялся в другой конец лагеря, а я находил Чахотина и сообщал ему слух под величайшим секретом. Через одиннадцать минут (строго проверенное время) слух доходил до Филоненко.
В начале ноября мое беспокойство за тебя увеличилось, потому что ты пропустила еще одно свидание (31 октября), и я слишком хорошо знал тебя, чтобы понять, что это значит. С начала ноября стал выпадать снег и остался лежать, в общем, до конца февраля. Я представлял себе наши замерзшие комнаты без отопления и тебя, больную, одинокую и голодную. В письме от 3 ноября, как бы отвечая на мое беспокойство, ты пишешь, что Тоня и Dehorne заботятся о тебе и что даже Маргарита (опять «даже») побывала у тебя дважды.
К сожалению, письма от меня и ко мне шли с запозданием в среднем на две недели. В письме от 14 ноября ты сообщаешь о получении моих писем от 1 и 3 ноября. Горьки были мои размышления в день твоего рождения, и для тебя этот день прошел очень невесело. И, однако, мы оба старались поддерживать бодрость в самих себе и друг в друге.
Эти ноябрьские дни были чрезвычайно холодны, и для отопления мы варварски разрушали мебель. Немцы, захватив казармы, где был помещен лагерь, не сделали никакого инвентаря и сами не знали, где что есть. Пользуясь этим, мы стали распиливать дубовые шкафы, письменные столы и кресла, которые находились в пустующих бараках. Устраивались даже конкурсы на самое быстрое превращение в дрова хорошего гардероба. Эти дрова клали под матрацы, и так нам удавалось немножко согреваться. Несколько позже немцы стали выдавать понемногу дров, и для нас было очень хорошим развлечением хождение на склад за дровами и распилка их. Но у тебя не было и этой возможности греться.[954]
Одно из самых тяжелых воспоминаний из Compiegne — расстрелы заложников. Они начались, если не ошибаюсь, в октябре 1941 года. Самые расстрелы в лагере не происходили, но немецкие военные власти рассматривали его как нечто вроде живорыбного садка, каковые были в больших ресторанах для тонких гастрономов. Начиная с октября, на вечерних перекличках от времени до времени отбиралась группа заключенных и направлялась в барак В1. Все понимали, что это значит, и лагерь затихал: шутки, веселые разговоры, просто болтовня прекращались.
Я уже говорил, что забота о смертниках возлагалась на русского немца Фрейелиба, поселенного в нашей камере, и как этот штрафованный гестапист извлекал из своей привилегии возможность поиздеваться над нами. Среди немецкой охраны были, однако, люди, так же тяжело переживавшие эти события, как и мы, и через них узнавалось много: например, о роли в отборе французских властей, вплоть до министра внутренних дел. Прокуратура (какая именно, не знаю) систематически участвовала вместе с гестапо в просмотре дел заключенных и в установлении очереди заложников. Pucheu заплатил свой долг, но вишистские dii minores[955] до сих проявляют себя в судах и в администрации.
Некоторых из расстрелянных мы хорошо знали: например, французского адвоката из первой группы заложников. В лагере он занимался организацией спорта, и до нашего переселения в другую часть Левушка помогал ему, и часто мы видели его у себя. Иногда возникали неправильные опасения, когда вечером немцы извлекали людей для других надобностей: так случилось с небезызвестным ренегатом Racamond.[956] Но в тот же вечер наши осведомители сообщили нам, что Racamond вызывается в качестве свидетеля в немецкий военный суд. В лагере он больше не появлялся и, конечно, попал под подозрение; после освобождения Франции снова завертелся среди левых. На мой вопрос о нем мне разъяснили, что подозрения оказались необоснованными. Так ли? Его последующая эволюция требовала бы проверки более полной.
Относительно некоторых видных деятелей все время высказывались опасения, которые могли бы ускорить их очередь на расстрел. Так было с Cogniot. После каждой новой journee[957] все справлялись: «А что же Cogniot? Он еще не попал?» И когда встречали, то поздравляли, что еще жив, и по лицу его было видно, что радости ему эта забота не доставляет. Были и такие, которые удивлялись, почему расстреляно столько людей меньшего калибра, а он остается в живых.
Объяснение из немецких источников нам давали следующее: старый подполковник Pelzer, начальник Frontstalag 122 (охватывал группу лагерей; кроме нашего Royalleu туда входил еще лагерь Tourelles, — тот самый, где сидел Левин), имел личную симпатию к двум людям — графу Игнатьеву и Cogniot. Для обоснования первой рассказывали, что во время той войны оба были гусарами, оба командовали эскадроном и находились по разные стороны фронта друг против друга. Их эскадроны неоднократно сшибались, и поэтому старый Pelzer, установив это обстоятельство, сделал Игнатьева начальником нашей части лагеря.
Cogniot был начальником, и очень активным — в хорошем смысле, французской части лагеря, но, в какой мере это было основано на личной симпатии Pelzer и на чем была основана эта симпатия, неизвестно. И притом все-таки мне не кажется, чтобы Pelzer мог активно вмешиваться в определение судьбы заключенных. Вообще многое в немецкой политике по отношению к заключенным было непонятно и противоречиво. По-видимому, единой политики