Вернувшись из Acheres в начале мая, мы съездили в ближайшее воскресенье к Ивану Ивановичу, портной которого согласился сшить костюмы по нашим ордерам. Я упоминаю это обстоятельство, чтобы отметить те затруднения, с которыми приходилось встречаться на каждом шагу: в течение восьми месяцев, прошедших со времени освобождения, нам не удавалось осуществить наш ордер, хотя на нем и стояли слова: «в первую очередь».
У Ивана Ивановича мы узнали, что все наши товарищи, увезенные в Германию в пятницу 20 марта 1942 года, уцелели, были освобождены американцами, и некоторые, как, например, армянин-портной Арутюнов, уже находятся здесь. Арутюнов жил в Vaucresson (как и тот портной, к которому мы направлялись). Мы немедленно пошли к нему, но Арутюнова не застали. Его жена сказала, что из всей этой группы до освобождения не дожили немногие: Райсфельд, Смирнов и еще один (Глоткин),[1233] а Левушка находится в пути. Это было радостное известие.
Хотя уже давно стало ясно, что война идет к концу, полная уверенность в победе появилась лишь после взятия Берлина советскими войсками. Это известие вызвало всюду состояние эйфории, которое окончательно было закреплено капитуляцией Германии. В Париже об этом узнали официально во вторник 8 мая в три часа дня. Всюду немедленно прекратилась работа, и толпы устремились на Большие бульвары и, в особенности, на Елисейские поля.
Я не видел дня перемирия 11 ноября 1918 года. Говорили, что тогдашние торжества были гораздо внушительнее и радость была более полной. Может быть, перемирие казалось всем концом не только той войны, но и всяких войн. Иметь такие иллюзии после этой войны было бы непозволительно, и это сознание, конечно, уменьшало радость. Но все-таки то, что мы видели в этот день, показывало, как у всех отлегло от сердца. Шли веселые толпы с песнями и музыкой, катились украшенные цветами танки и военные грузовики. Военные были героями дня. Но не всеми эта радость воспринималась близко к сердцу.
Походив по Елисейским полям, мы пошли навестить Нину Алексеевну Кривошеину. Ее не было дома, но мы встретились на улице. Никита был при ней. В это время все уже знали, что представляли из себя немецкие концентрационные лагеря, и велика была тревога тех, чьи родные и близкие находились еще где-то там. Об Игоре не было никаких известий, и Нина Алексеевна не чувствовала общей радости кругом. Вернее, эта радость переживалась ею как оскорбление. Бледная, похудевшая, напряженная, она произнесла много горьких слов и закончила стихами Лермонтова: «Мне хочется сказать великому народу: Ты жалкий и пустой народ!»[1234] Мы возмутились и напустились на нее. Нельзя же отказывать всем другим в праве на радость, если самому горько. Она посмотрела на нас неприязненно и сказала: «Вам хорошо говорить, когда вы — вместе».
С тех пор наше счастье разрушилось, но я всегда считал и считаю, что мы с тобой были правы. Я знаю, что никогда и ни при каких обстоятельствах чужое счастье не огорчало тебя, и мы с тобой очень хорошо подошли друг к другу.[1235]
14 мая 1945 года получилось, наконец, известие о судьбе Пренана. Его нашли в одном из лагерей около Гамбурга, хотели было спешно эвакуировать, но он оказался болен тифом и перевозить его, ввиду крайней слабости, было невозможно.
На 17 мая у тебя отмечена поездка в Vaucresson на примерку к портному. Мы снова сходили к Арутюнову и снова говорили с его женой. Из Vaucresson пошли в Garches к Ивану Ивановичу, и мне хорошо запомнилась эта прогулка по «пригородной» природе, но все-таки по природе, среди зелени и при настоящем солнце. Было очень приятно, и мы оба были бодры и веселы.
На следующий день, в пятницу 18 мая, мы выехали в Acheres на праздник Pentecote и пробыли там неделю с величайшим удовольствием. У нас сейчас же встал вопрос о летних каникулах. M-me Fournier, как и всегда, давала уклончивый ответ: дом предназначен к продаже, и она не может взять на себя ответственность перед нами и возможными покупателями. Мы уговорились, наконец, что снимаем дом на все время до перехода его в другие руки, вносим деньги вперед, даем обязательство не чинить препятствий, если… но, со своей стороны, хотели бы, чтобы нас не выгоняли сразу же после продажи. Ответом было: «Господа, и я знаю вас, и вы знаете меня. Мы сделаем все самым дружеским образом».
В воскресенье 27 мая мы имели гостя — Левушку, только что вернувшегося из Германии.[1236] Лагерь [Вюльцбург], в котором он содержался, не был «лагерем смерти». Это был лагерь заложников, хранилище «товара для обмена». В нем сосредоточили советских пленных, гражданских и военных, которые, по разным соображениям, казались немцам «ценным товаром»: советских генералов, специалистов; тут же — моряки гражданского флота. Режим был суровый, гораздо более суровый, чем в Compiegne, но не убийственный. Как у немцев часто бывает, принятое решение автоматически выполнялось, хотя исходные данные изменились, и в то время, как в соседних лагерях совершенно такие же пленные бесчеловечно истреблялись, в этом режим продержался до конца.
Лагерь располагался где-то между Нюрнбергом и Мюнхеном. Когда американские войска находились уже в сотне километров, был дан приказ эвакуировать всех заключенных. Справедливо опасаясь, что при эвакуации легко можно подвергнуться поголовному истреблению, заключенные обратились к коменданту с предложением: «Вы постараетесь сохранить нас в живых, а мы, в свою очередь, заступимся за вас перед союзным командованием». Торг был принят, однако выполнение оказалось весьма затруднительным.
Дороги были полны отступающими немецкими войсками. Обыкновенные солдаты и офицеры не обращали никакого внимания на эшелон с пленными, но эсэсовцы грубо лезли и требовали их немедленного расстрела. Несколько раз лагерные офицеры смогли отстоять своих заключенных, но было ясно, что первая же встреча может оказаться роковой. Заметив в стороне от дороги разрушенную усадьбу среди парка, комендант предложил спрятаться в ее сараях и переждать. Так и было сделано.
Прошел еще день: все сидели тихо-тихо, чтобы не привлечь внимание. И вдруг, после некоторого затишья, послышалась английская речь: появились