сталось с его семейством. Он помрачнел, помолчал и рассказал мне следующее:
«О семействе моем я ничего не знаю и боюсь о нем думать; все мои попытки найти его ни к чему не привели. А ведь, покидая его, воображал, что вернусь через полчаса. Дело было в Крыму, в Ялте, перед эвакуацией разгромленной белой армии. Я, как ты знаешь, был кадровым инженерным офицером и командовал саперным батальоном у Врангеля. В Ялте встретился с семьей, и мы с женой старались чаще бывать вместе, чтобы как-нибудь не потерять друг друга из вида.
И вот в один злосчастный день мы должны были вместе обедать, и я заметил, что у меня нет папирос. Вышел на четверть часа, чтобы купить их и вернуться. Поблизости продавцов не было; я значительно отошел от дома, и тут вдруг ко мне подбегает штабной вестовой: “Ваше высокоблагородие, вас просят срочно явиться в Управление”. Являюсь, получаю приказ немедленно отправиться с батальоном создавать опорные сооружения для задержки красного наступления.
Ты, сам военный человек, понимаешь, что я не мог забежать к своим; отправился, но попросил переслать сейчас же записку жене, и даже не знаю, было ли это сделано. Что же еще? После нескольких дней боев на расстоянии сорока километров от Ялты мы были отброшены к другому месту побережья и отрезаны. Надеясь, что в Ялте командование позаботится эвакуировать семьи, я не уклонился от эвакуации. Да и как мог я уклониться и что было бы со мной в занятом большевиками Крыму? В Константинополе я видел многих офицеров из Ялты, но о семье моей никто ничего не знал.
А сейчас, подумай, прошло двадцать лет; дочь моя была девчонкой, а теперь — взрослая, может быть, замужем; если она жива, то и мыслит по- тамошнему, и я для нее вдвойне чужой и как врангелевский офицер, и как священник».
После нашего освобождения из лагеря (оно произошло в один и тот же день, только его освободили из Val-de-Grace, где он был оперирован, а меня из Royallieu) мы часто виделись, и я не мог не видеть, какую роль в его жизни играла графиня Ольга Алексеевна И[гнатьева]. Я не знаю, какого рода была их близость; какова бы ни была, оба были людьми высоких душевных качеств. Все, кто сидел в Frontstalag 122, знают, с каким самоотвержением Ольга Алексеевна заботилась о заключенных русских, доставляя им пищу, белье, книги, свидания, без различия рас и убеждений; вкладывала всю душу и все силы в это дело; душа была сильная, а силы слабые, но с этим она не считалась.
То же самое о. Константин делал внутри лагеря, заботился о слабых, о больных, ободрял, отдавал все, что мог, и для него не было ни эллина, ни иудея. Как русский патриот, он выказывал большую силу духа и бодрый оптимизм в самые тяжелые дни в июле и августе 1941 года, когда немцы перли вперед и было не видно, где же их остановят. Он не допускал и мысли, что Россия может быть разбита, и боролся со всякими видами пораженчества твердо, определенно и часто очень жестко. С большой твердостью выступал в защиту евреев, когда русские пораженцы и германофилы сделали попытку их выдать головой немцам…
В Россию о. Константин и Ольга Алексеевна уехали вместе. Он поселился в Костроме, куда к нему приехала жена, и Ольга Алексеевна поселилась с ними. И вдруг здесь получено известие о неожиданной смерти Ольги Алексеевны и вскоре после того — о пострижении в монахи отца Константина. Ясно, произошло нечто из этой встречи, что судьбы этих трех людей запутались в клубок непримиримых противоречий и что даже смерть Ольги Алексеевны не распутала этого клубка и не развязала противоречий. Похоронена Ольга Алексеевна была в Костроме и очень может быть, что о. Константин поехал умирать у этой родной могилы.[1515]
Был сегодня у Каплана. Жена его в Стокгольме в гостях у отца, которому 92 года и который ее встретил на аэродроме, привез к себе и с ней вместе всюду расхаживает. Изумительно.
Мы с ним поговорили об отце Константине, которого он также очень любил. По его мнению, обе смерти — о. Константина и Ольги Алексеевны — были совершенно естественны. Ольга Алексеевна была туберкулезная и надорванная. Там, в России, в первую же зиму она заболела злейшим плевритом. Что касается до о. Константина, то его здоровье никуда не годилось еще в лагере. Это, конечно, верно, но все-таки…
Он сказал мне затем, что в числе высланных [из Франции] оказались Рабинович[1516] и Чупек. Последнее меня удивляет: ведь он же польский полковник и дипломат из польского посольства, как будто persona grata.[1517]
Сегодня M-me Dumoulin завтракала у меня. Утомительная женщина — своим любопытством и недоброжелательностью к другим, особенно к женщинам. Под конец я стал уже отвечать односложно на ее назойливые вопросы. И, однако, в трудных обстоятельствах на нее можно положиться. Люди очень пестрые.
Был у меня, наконец, Пренан… Он несколько отвык и чувствовал себя стесненным; это его свойство хорошо мне известно. Разговор состоял из отрывков из наших писем, так как в общем и я, и он писали друг другу довольно большие и подробные послания. У него очень странная точка зрения на дело Лепешинской.[1518] Я считаю, что вопрос о ее опытах и утверждениях нужно решить экспериментальным путем и сделать это или у него в лаборатории или у Teissier, потому что их никто не заподозрит во враждебности ко всему советскому. Он отнекивается всеми частями тела: «Я никак не могу организовать эти опыты у себя, не имею техников и должен буду поручить одному из моих учеников. Это немедленно станет