Получилась неожиданность: увидев ее, он произнес: «Верочка», а она прищурилась и ответила: «Сашенька» — и потом обратилась ко мне: «Вы нарочно это устроили?» Я ничего не понимал. Оказалось, что когда-то, очень давно, в 1896 году, Вера Михайловна считалась его невестой. Он был студентом Технологического института, а она — юной курсисткой. Они даже гостили в имении его отца под Полоцком. Брак не состоялся, чему впоследствии оба были очень довольны, но встретились они радостно, и мы с ним, при каждом его приезде в Москву, бывали у Веры Михайловны.
Во время обеда Вера Михайловна с большим интересом разговаривала с тобой и обещалась взять тебя на работу к себе в лабораторию; обещание сдержала. В свою очередь я расспрашивал о ее работах в Америке (раньше ничего о ней не слышал) и все более убеждался, что это — женщина со знаниями, инициативой и… отвратительным характером. Вечером мы поехали с ней в Большой театр на балет «Эсмеральда, дочь народа» — совершенно глупую переработку романа.[1526] Но балет, с точки зрения артистической, был великолепен, и Вера Михайловна с восторгом говорила: «Как счастлива я находиться в Москве! В Америке ничего подобного не увидишь, и вы, люди чужие и незнакомые, встретили меня так ласково… Там этого нет».
На следующий день у меня был долгий разговор с начальником Главнауки Федором Николаевичем Петровым, который первым делом спросил: «Что она сказала вам о причинах своего приезда?» Ее версия, которую он уже знал, была такова: работая для помощи голодающим в 1921–22 году и побывав с этой целью в России, Вера Михайловна преисполнилась симпатии к созидательной деятельности советской власти и решила при первой возможности вернуться на родину и работать для своего народа. Ф. Н. Петров с улыбкой сказал по этому поводу: «Может быть, в некоторой степени это и так; будем любезны и сделаем вид, что это совсем так, но нужно, чтобы вы знали, в чем дело». И он показал мне секретное досье, из которого вытекало, что после некоторых происшествий в ее семье, о которых я и сейчас считаю излишним распространяться, для нее создалась морально невозможная обстановка: при полном отсутствии вины с ее стороны американская буржуазная лицемерная мораль заставила Веру Михайловну покинуть Колумбийский университет в Нью-Йорке и подумать о возвращении на родину.
«Что вы думаете о ее научной физиономии?» — спросил меня Петров. Я уже успел ознакомиться с научным досье Веры Михайловны и дал ему самый благоприятный отзыв. Он выслушал и сказал: «То, что вы говорите, совершенно сходится с оценками наших экспертов-биологов; мы поддержим ее и дадим ей возможность работать. А как вы оцениваете ее характер?» Я засмеялся и ответил: «Вы ее уже видели и с ней разговаривали. Нужно ли мне вдаваться в подробности, когда я вижу, что мы с вами думаем совершенно одно и то же?» Он расхохотался и сказал: «Чудесно. Значит, поищем для нее лабораторию, где она никого бы не съела и где ее никто бы не съел».
После долгих поисков и разговоров по телефону выяснилось, что репутация у Веры Михайловны была прочная. Ее хорошо помнили по ее пребыванию в Москве, когда она писала и защищала свою диссертацию.[1527] Общий говор был такой, что лаборатория, где она появляется, превращается в petaudiere.[1528] Один Сергей Гаврилович Навашин, академик, директор Тимирязевского института,[1529] согласился, по разным дипломатическим соображениям, взять Веру Михайловну к себе при условии, чтобы ее лаборатория была совершенно изолирована и сама она ни во что не вмешивалась.[1530]
Идея поместить ее в Тимирязевский институт была очень неудачной. Этот институт не принадлежал к обычному типу научных учреждений. Его задачей было, с одной стороны, развитие марксистской философии на почве научно-исследовательской работы в области естествознания, с другой стороны, внедрение в естествознание означенной философии. В институт было введено некоторое небольшое количество настоящих ученых, но в области философии и марксизма они были совершенно некомпетентны. С другой стороны, в него было введено очень большое число квазимарксистов с естественно-научным образованием и еще большее число таковых же без всякого образования.
В то время, как в других институтах мы всячески заботились о высокой квалификации и на должностях действительных членов и старших научных сотрудников везде работали ученые с крупной квалификацией и со значительным числом научных публикаций, в этом институте огромное большинство ответственных работников не имело никакой квалификации и не могло представить ни одной научной работы. Чтобы прикрыть эту срамоту, во главе института был поставлен С. Г. Навашин, очень крупный ботаник с мировым именем, но его помощником и заместителем был Сергей Степанович Перов, агроном-химик, специалист по молочному делу, ныне — коммунист, а до революции — член Союза русского народа, приученный царским режимом к наушничеству и доносительству и сохранивший эти привычки после революции. В институте делалось черт знает что. С. Г. Навашин стонал, протестовал, часто бывал у меня, чтобы плакать мне в жилетку, проделывая то же самое в кабинете Федора Николаевича Петрова, и находил полное сочувствие.
Но я, как беспартийный, не мог ничего поделать, а Федор Николаевич, как партийный, тоже ничего не мог. Как раз случилось так, что в первые же дни моей работы в Наркомпросе в качестве заведующего научным отделом, мне принесли список действительных членов и старших научных сотрудников для пересылки в Государственный ученый совет с нашим заключением. Я просмотрел список и ахнул: он состоял из абсолютно невежественных людей. Я отослал его обратно в институт с отказом. Перов прибежал ко мне разговаривать; я остался при своем мнении. Он обратился с жалобой к Петрову; тот выслушал его и меня и присоединился к моему мнению. Перов заявил, что будет жаловаться в ЦК. Не знаю, жаловался ли он, но с тех пор на меня посыпались доносы.
И вот в это самое учреждение была направлена Вера Михайловна с ее требовательностью, настойчивостью, с ее резким языком и полным незнанием