движениях и взорах излишняя, непривычная суровость, будто бы лишены они были в жизни всякой радости, свыклись с этим и не знали, что радость еще осталась где-то на свете.
Тишина над деревней стояла невероятная. Гаеву подумалось, что тут тише, чем в открытом поле, и уж точно тише, чем в роще. Ему не попалось на глаза ни одного ребенка и не удалось различить ничего похожего на разговор, смех или пение. Не будь людей на улице, он решил бы, что деревня покинута жителями.
– Вот сюда нам, – проскрипел старик, остановившись у одного из домов, никак не выделявшегося среди остальных, отворил калитку. – Давай-ка, милок, проходи.
Гаев повернулся к Щукину, бросил:
– Жди тут, – и последовал за стариком. Вдвоем они миновали двор, в котором на длинных и узких грядках рос лук, поднялись на крыльцо.
– Сестра твоя оживает, – сказал старик громким шепотом, взявшись за ручку двери. – Плохо ей, болеет пока. Но не бойся, мы за ней присмотрим, нам она родная.
За дверью оказались сени, загроможденные всяческой хозяйственной утварью, а уже оттуда Гаев со стариком попали в просторную, хорошо освещенную комнату. Здесь вдоль стен стояли обшитые медью сундуки и широкие лавки, на полу лежал домотканый холст в серую и красную полоску, а между двух окон примостился коренастый стол, крытый льняной скатертью с кистями.
– Садись, Павел Григорьевич, – сказал старик. – Я сейчас ее приведу.
Он проковылял через комнату к двери на противоположной стороне и скрылся за ней. Гаев разулся, опустился на лавку недалеко от входа, поставив саквояж рядом. Взгляд его упал на портрет, висящий над столом и изображавший седовласого мужчину в синем армяке с меховым воротником, держащего в руке гроздь винограда. Он смотрел прямо на Гаева, смотрел с легкой укоризненной улыбкой, как если бы знал о нем больше, чем сам Гаев. У мужчины не было бороды, только редкие усы, спускавшиеся прозрачной бахромой к подбородку по обе стороны от тонких кроваво-красных губ.
В соседней комнате скрипнули половицы, а через секунду дверь открылась, выпуская старика, ведущего под руку Зинаиду. Она двигалась с трудом и плохо скрываемой болью, была бледна и невероятно худа, глаза казались огромными на пожелтевшем лице.
– Зина! – Гаев вскочил, чтобы кинуться ей навстречу, но старик оборвал его, резко прижав палец к губам.
– Села раба Божия, наша нареченная, на белого коня, – прошептал он. – Злую лепость одним махом убелила. Эх и бесстрашная у тебя сестрица была, покойничек. Эх и смелая сестрица!
– В чем дело? – воскликнул Гаев, но старик снова прижал палец к губам, нахмурился сердито, замотал головой. Затем принялся усаживать женщину на лавку возле стола. Это далось Зинаиде нелегко, она морщилась от боли и даже закусила губу, чтобы не застонать. А когда, все-таки опустившись, замерла на лавке неподвижной восковой куклой, старик примостился на другой стороне стола и уставился на гостя обвиняюще.
– Не шуми попусту, – сказал он спустя несколько мучительно долгих мгновений. – Пустой шум лишь Антихристу в помощь.
Его каркающий фальцет резал уши. Гаев сдавил ладонями виски, пытаясь привести мысли в порядок. Всего одна папироса могла помочь, но он не знал, как сектанты относятся к курению, и почитал за лучшее не рисковать зря.
– Объясните пожалуйста, что здесь происходит? – сказал Гаев, собравшись с силами. – Что с ней?
– Приняла второе убеление, – торжествующе сообщил старик. – Вместе с первым, сразу! Батюшка наш, Кондратий Селиванов, – он указал на портрет, – не нарадуется, на нее глядючи! Позавчера только очистилась, на коня уселась, ну так пока лихоманка ее погрызет слегка.
– Лихоманка?
– Да разве ж просто стать белым голубем? Разве просто было Первому Христу из гроба подняться? Сопротивляется плоть, завсегда сопротивляется, а мертвечина – пуще любой другой! Ты вот смотришь на меня осоловело, Павел Григорьевич, но не смотреть бы надо, а слушать. Глаза обманут тебя. Они и прямо сейчас обманывают.
Гаев чувствовал, как внутри разгораются алым мирно тлевшие угли гнева. Его явно пытались охмурить, заставить усомниться в чем-то важном, поверить в некую истину, чей черед быть произнесенной еще не настал. Но ему не хотелось играть в игры со старым сектантом, не для этого он тащился в такую даль.
– Вы можете рассказать, что случилось с моей сестрой? – спросил Гаев снова, едва не срываясь на крик.
– Так я говорю, милок, однако ты не слышишь. Она воскресла из мертвых, поднялась на наш корабль, и теперь нет ей пути назад, только вперед, через море грехов в жизнь вечную, для агнцев уготованную. Да, страдания грызут плоть ее, но в страданиях сиих рождается заново дух, бессмертный и праведный. Или ты думал, можно из пучины сразу в небеса шагнуть, над тучами подняться? Не-е-ет, Павел Григорьевич, для того сперва надобно белым голубем обернуться.
Слушая стариковскую болтовню вполуха, Гаев внимательно разглядывал сестру. Что-то было не так с телом Зинаиды. Что-то было в ней изломанное, что-то от издыхающей кошки, раздавленной тележным колесом. Просторная холщовая рубаха, поглотившая ее хрупкую фигуру, не позволяла определить наверняка. Понимание вот-вот должно было явиться ему, но все не решалось, балансировало на краю сознания, будто забытое не вовремя слово, вертящееся на языке. Мешало растущее раздражение, мешал не стихающий фальцет: