– В райском саду научились Адам с Евою смерти, ну а мы обратно разучиваемся, отвергаем запретный плод, как отвергали его апостолы Лука и Иоанн, как спаситель наш, Кондратий Селиванов, заповедал. Не пугайся: тебе непросто уловить суть, но это оттого лишь, что не угнаться мертвому за живым.
Гаев ударил ладонью по лавке, рявкнул:
– Хватит! Кончай проповедь! Мне нужна матушка Аграфена! С ней хочу говорить!
Старик растянул мясистые губы в торжествующей ухмылке.
– Предупреждал же, – сказал он неспешно, чеканя каждое слов. – Обманывают тебя глаза, Павел Григорьевич. Ты с ней уже говоришь. Я и есть матушка Аграфена. Или батюшка Евграф, если так больше по душе.
Гаев застыл, потрясенный, а старик впился взглядом в лицо гостя, наслаждаясь произведенным впечатлением, ни на мгновение не замолкая:
– На нашем корабле нет ни мужчины, ни женщины. Живым это разделение незачем. Потому мы и живы, потому и бессмертны, что подобны ангелам.
Страшное понимание озарило наконец разум Гаева, ошеломило его. Задыхаясь, он вскочил, шагнул к Зинаиде. Старуха – или старик, или что там это была за тварь – метнулась наперерез с неожиданной быстротой, встала на пути, все так же криво усмехаясь, но Гаев схватил это жуткое существо за плечи и отшвырнул прочь. Аграфена рухнула на пол, гулко ударившись головой об пол, совсем по-старушечьи сморщилась в гримасе боли. Гаев же склонился над Зинаидой, сидящей перед ним.
Сестра молчала, равнодушная ко всему, кроме собственных мук. Она не узнавала брата и не понимала, что происходит. Даже на расстоянии Гаев чувствовал исходящий от нее жар. Ему всегда, сколько себя помнил, хотелось сделать то, что предстояло сделать сейчас. Тысячи и тысячи раз он представлял, как раздевает сестру, как гладит ее кожу, касается пальцами сокровенных мест, как она раздвигает перед ним ноги, раскрывая всю себя навстречу его напряженной, горячей плоти. Тысячи и тысячи раз он занимался онанизмом, воображая перед собой ее, идеальную, бесконечно желанную и абсолютно недоступную ему, запретную раз и навсегда, отделенную неодолимой преградой под названием «грех».
Что ж, вот, свершилось: он раздевает ее, задирает рубаху, складка за складкой, преодолевая сопротивление тонких бессильных рук, вдыхая запах больного тела, уже зная о кошмаре, таящемся под грубой холстиной, но не в состоянии остановиться.
Грудь Зинаиды, уродливо плоская, была перетянута бинтами, по которым слева и справа, чуть ниже уровня подмышек, расплывались коричневые пятна, влажные от еще сочащейся изнутри сукровицы. Внутреннюю поверхность бедер и низ живота тоже покрывала плотная повязка, темная между ног от запекшейся крови. Они хотели создать ангела, но вместо этого отрезали ангелу крылья.
Гаев взревел раненым зверем. Ярость, жгучая, гибельная, наполнила вены огнем, в висках застучали гигантские стальные молотки. Он отшатнулся от изувеченной сестры, шагнул к саквояжу, вытащил револьвер и выстрелил в старика, успевшего подняться на колени и пытавшегося дотянуться до откатившейся в сторону клюки. От грохота заложило уши, запах пороха защекотал ноздри. Существо, именовавшее себя матушкой Аграфеной или батюшкой Евграфом, взвизгнуло и опрокинулось на спину, подняв в воздух руки с широко расставленными скрюченными пальцами. Гаев подошел вплотную и выстрелил еще раз, в упор, прямо в мерзкое бесполое лицо. Пуля пробила правый глаз и разнесла затылок, расплескав по полу содержимое черепа, перемешанное с осколками костей и седыми волосами. Ноги старика, обутые в дорогие кожаные сапоги, заскребли по двухцветному холсту, сминая его, бесповоротно разрушая устоявшийся порядок вещей.
Закричала, завыла Зинаида – протяжно, противно, без выражения и перерывов. Гаев повернулся к сестре, но она по-прежнему не видела его, а смотрела, не моргая, на издыхающую в углу тварь.
– Я вернусь, – пообещал Гаев. – Я приведу помощь!
Из комнаты, заполненной едким пистолетным дымом, он выбежал в сени, а когда был на полпути к входной двери, та распахнулась. На пороге стоял один из стариков, что встречали его на околице вместе с Аграфеной. Не останавливаясь, Гаев выстрелил скопцу в сердце, перепрыгнул через медленно заваливающийся навзничь труп, выскочил на крыльцо. Солнце, клонящееся к западу, обожгло ему глаза.
Он слетел по ступенькам, затем через калитку – на улицу. Замер. Сердце внутри ходило ходуном, раскачивалось увесистым маятником. Жители Растопина приближались со всех сторон, встревоженные выстрелами и криками. Их было несколько десятков. Не мужчины и не женщины, а агнцы божие, белые голуби.
– Назад! – гаркнул надсадно Гаев. – Назад! Убью!
Он выстрелил куда-то в толпу, заставив ее отпрянуть, кивнул Щукину, оцепеневшему в растерянности у палисадника, сказал:
– Нам нужна полиция, – а затем рванулся вдоль по улице, прочь из деревни. Никто не пустился в погоню, не пытался остановить его или окрикнуть, встречные шарахались в стороны, и Гаев мчался изо всех сил в полной тишине, слыша только свое тяжелое дыхание да оглушительный стук сердца.
У околицы он остановился, хватая ртом воздух, оглянулся. Возле дома Зинаиды скопилось еще больше народа – наверное, все население этого окаянного места. Растопинцы не шумели, не суетились, просто сгрудились, как скот, собравшийся на голос хозяина. Щукина среди них видно не было. Ну и черт с ним.
Закололо в левой стороне груди. Гаев повернулся и торопливо зашагал к роще, пытаясь восстановить дыхание. Револьвер, горячий и еще дымящийся, приятно оттягивал руку. Он все сделал верно, а значит, и дальше справится, вытащит сестру из преисподней, куда та угодила по милости своего