— Здравствуй, Данила, — говорю я.
Не отвечает на приветствие моё Данила — занят.
— С кем ты, — спрашиваю, — разговариваешь?
— По работе, — говорит Данила. На меня он и не смотрит.
— У-у, — говорю я. — А по какой?
— Толька умер, Катька умерла, — говорит Данила. — Я их предупреждал: не пейте много — умертвляет. И вот только что мне передали, твой отец умрёт, хоть не сейчас ещё, но скоро…
— Все мы умрём, — говорю я.
— По очереди, — говорит Данила. — Там строго.
Глаза у него добрые, по цвету — серые, а сейчас на улице-то — голубые. Борода русая, редкая. Сам он не бреется, отец его когда только побреет.
— А где ты был? — спрашиваю. — Куда ходил-то?
— На кладбище, — отвечает.
— А что там делал?
— Мама позвала.
— Зачем?
— По делу.
На меня так и не взглянул Данила, не удостоил. Домой направился. Жарко ему в полушубке, вспотел, но полушубок не расстёгивает. В
Когда батарейка в его
Или:
Пошли мы как-то, снег уж пробрасывал, помню, в начале октября, за полгода перед тем как меня на флот призвали на срочную службу, за брусникой на Камень. Я, Артур Альбертович и Гриша Мунгалов, остяк, а с нами и Данила — не с кем его отцу оставить было — в доме он и теперь один не остаётся. Собирал бруснику Данила в
— А медведь зверь прыткий, — лёжа на пихтовом лапнике и вытянув к нодье ноги, сказал, помню, Гриша. Глаза у него, у Гриши, узкие, с хитринкой — охотник — как в прицел, на всех ими поглядывает. Сказал так и спрашивает тут же: — А ты, Альберт Артурович, — наоборот всегда того именовал, а тот его не поправлял уж, — евреев когда видел? Доводилось?