былые мечты и муки совести — всё куда-то провалилось: надо было любой ценой перегородить ворота, и ничто больше в мире не существовало. А потом, уже на другой день, Ваня осознал, какой он молодец. Не герой, конечно, — истинному солдату приличествует скромность, — но почти герой.
Когда Бухгольц на плацу похвалил их с Кузьмичёвым перед строем, Ваню переполнило воодушевление. Он смотрел на Бухгольца влюблёнными глазами. Ему хотелось, чтобы джунгары тотчас напали снова, а он доказал бы, что полковник трижды прав; хотелось, чтобы скорей пришла весна, их поход продолжился, и со всех сторон напали враги. И с того времени Ваню не отпускало желание что-то делать, ещё раз сразиться с кем-нибудь, повести солдат на штурмование, победить или пожертвовать собой.
Уныние от вины за гибель Петьки Ремезова отступило — молодость с её надеждами брала своё. Теперь Ване казалось, что в его отношениях с Машей всё поправимо. Он вернётся в Тобольск года через два, когда горе у Маши уже утихнет. А он, Ваня, будет другим человеком — будет суровым воином, закалённым на степных ветрах; возможно, мужественное лицо его украсит рубец от сабельного удара. Маша увидит, что он, Ваня, тоже не щадил своей жизни, однако уцелел, потому что умнее и сильнее, чем Петька. Невзгоды, преодолённые Ваней, оправдают его перед Машей, сделают смерть Петьки печальным и далёким прошлым, в котором уже остыл былой гнев.
Ваня думал об этом, пока тащил от ворот ретраншемента епанчу с телом Кузьмичёва. С трёх других концов епанчу держали капитан Рыбин, поручик Каландер и подпоручик Ежов. По ногам секла острая позёмка, небо затянуло тусклой и стылой мглой. Но Ване сейчас всё представлялось прекрасным: и приземистый ретраншемент в заснеженной степи, и скорбное товарищество, и война, и жизнь. Его ничуть не пугала пестиленция, о которой говорил майор Шторбен. Ваня не чувствовал у себя никаких признаков скорбута — он был худенький, но крепкий; и язва, сгубившая Кузьмичёва, его почему-то не тревожила: конечно, он не заговорённый, но он не может сейчас подхватить заразу и умереть, потому что впереди столько всего волнующего. Ваня не скорбел по Кузьмичёву, вернее, не ужасался тому, что случилось с ним, но сожалел о том, чего с ним теперь уже не случится никогда: ведь Кузьмичёв не пойдёт дальше, не совершит подвигов, не изведает чужого восхищения.
Тело Кузьмичёва положили в общий вал на труп усатого драгуна. Ваня и офицеры отошли на три шага, сняли треуголки и перекрестились. Солдаты караула, сопровождавшие офицеров, подняли ружья и выстрелили в воздух, отдавая салютацией последнюю почесть. С бастиона бабахнула пушка — гарнизон тоже простился с отважным поручиком.
Пороха на салютацию не жалели — боеприпасов имелось в достатке. Гарнизону хватало и оружия, и снаряжения, и одежды, и провианта, и даже фуража, ведь много народу погибло или заболело, а лошадей осталось лишь полторы сотни — все из-под убитых на приступе джунгар. Угрозой для войска были язвенный мор и холод. Причём холод терзал всех без исключения.
Дрова давно закончились. В глинобитных очагах и в жаровнях солдаты сожгли весь мусор, всякую найденную щепочку и веточку. Поколебавшись, Бухгольц разрешил жечь фашины, заменяя их снеговыми кирпичами. И всё. Больше жечь было нечего. Отряды ходили на Ямыш-озе-ро рубить лозняк, но эти вылазки не оправдывали себя. Степняки нападали на лесорубов, потери всякий раз были велики, а крепость получала разве что три десятка охапок почти бесполезных сырых прутьев. Солдаты днём согревались работой и экзерцициями, а ночью спали в выстуженных казармах вповалку, в тесноте и смраде немытых тел и грязных одежд, кишмя кишащих вшами и блохами. Не бодрила даже водка. От холода люди ослабевали и поддавались скорбуту. К больным в гошпиталях прибавлялись обмороженные: у них от почерневших ступней отваливались мёртвые пальцы, а потом человека добивал антонов огонь. Порой усталые караульные замерзали возле пушек насмерть.
Однажды двое караульных дезертировали с поста. Они спустились в ров, выбрались в степь и побрели в сторону джунгарской юрги. Утром их догнали по следам на снегу и доставили обратно в ретраншемент. Сержант Назимов привёл их в землянку полковника Бухгольца на допрос.
— Сил же нет, господин полковник, — страдальчески признался старший из дезертиров. — Без огня вся душа насквозь простыла, жрать не надо — согреться хочется, а у степняков в юрге дымы как лес стоят!
— И скорбута с язвой у них нет, — тихо добавил младший дезертир.
— И потому, значит, можно царя и присягу предать? — спросил Бухгольц.
Дезертиры опустились перед ним на колени. Эти солдаты утратили дух: они уже не стриглись и не брились, не чистили оружие и одежду. Бухгольц смотрел на них сверху и видел, что в их волосах белеют гниды.
— Грешны, смилуйся, господин полковник!
— Я на приступе троих свалил!..
Сержант Назимов с презрением отвернулся от дезертиров.
— Перед стужей и мором мы все равны! — строго сказал Бухгольц. — Я, командир, терплю, а вам невмоготу? Вас обоих аркебузируют перед строем!
Дезертиры заплакали.
— Увести? — спросил Назимов.
Бухгольц вгляделся в сержанта. Глаза у того предательски пожелтели, на опухшем лице расплывались синяки, подбородок темнел затёртой кровью.
— У тебя скорбут, Назимов, — сказал Бухгольц.