– Кристина, – произносит он тихонько.
Молчу.
– Я нашел хлеб и варенье на завтрак. Сэм с Фредом в хлеву. Папе с мамой я принесу яиц, когда с делами разделаюсь.
Вздыхаю – бессловесно даю понять, что слышу его.
Смотрю из-под ресниц, как он склоняется надо мной, руки в боки.
– Ты заболела?
– Да.
– Врач нужен?
– Нет. – Открываю глаза, но выражение на лице мне не под силу. Ал не отводит взгляда. Не помню, когда последний раз выдерживала такой его взгляд.
– Я б его убил, – говорит он. – Правда.
Постель моя – словно неглубокая могила.
Беру стопку писем от Уолтона, перевязанную светло-розовой лентой, кладу ее в коробку. Что-то во мне желает поджечь их и посмотреть, как они горят. Но не могу себя заставить.
На верху первого лестничного пролета есть дверца в чуланчик. Когда рядом никого, я запихиваю коробку в дальний угол. Не хочу видеть его письма. Мне нужно лишь доказательство, что они вообще существуют.
В городе никто не произносит об этом ни слова – по крайней мере при мне. Но я вижу жалость в глазах. Слышу шепотки: “Ее бросили, слыхали?” Чужая участливость наполняет меня стыдом такой глубины, что я в силах понять тех, кто отплывает в дальние края и никогда не возвращается на родину.
Готовясь к вечерней лодочной вылазке с братьями после теплого июньского дня, кладу раковину, подаренную Уолтоном, в карман. Сидя в шлюпе, глажу ее пальцами, ощупываю грубоватые трещины и шелковистую поверхность. Ближе к концу поездки, когда солнце скатывается по небу, пересаживаюсь на корму лодочки одна, вглядываюсь в волнистую воду. Как легко было б перевалиться за борт и погрузиться на дно океана. Чернота, одна лишь чернота – и милосердное забытье. Слезы бегут по лицу, на вкус они солоно-сладкие. Вскоре братья мои, конечно, женятся, родители одряхлеют и умрут, а я останусь одна в доме на холме, нечего ждать, кроме неспешной смены времен года, немощи и старости, обращения дома в прах.
Мы с Уолтоном сиживали на корме вместе, вот так же. “Восхищаюсь тобой”, – шептал он мне на ухо. Каким приверженным он был, все никак не мог на меня наглядеться, любил лишь меня одну. Лишь меня. Его крепкое плечо рядом с моим, длинные пальцы, устремленные в небо, на созвездия, к именам, что я так пылко заучивала: охотник Орион, Кассиопея, Геракл, Пегас. Я гляжу теперь в темнеющее небо, непроницаемое, как грифельная доска. Звезды смыло, они остались лишь в памяти.
Закрыв глаза, кренюсь набок, соленая пыль на лице смешивается со слезами. Взвешиваю ракушку на ладони – эту раковину-камею, которой не место среди остальных. Безделушка, купленная в лавке, без истории, без легенды. В глубине души я знала, когда он вручал ее мне, что он ничего обо мне не понял. Почему же я не разглядела предупреждения в этом подарке?
Чувствую чью-то ладонь у себя на руке, открываю глаза.
– Хороший вечер, а? – миролюбиво говорит Ал. – Осторожнее. Тут скользко.
– Я слежу.
Он сжимает мне руку.
– Иди сядь со мной.
– Сейчас.
– Тебе говорили, что ты упрямая, как мул?
Посмеиваюсь.
– Разок-другой.
Мы всматриваемся в сумерки. На берегу в далеком доме мерцают блеклые огоньки. В нашем доме.
– Тогда я с тобой сяду, – говорит Ал.
– Незачем, Ал.
– Не хочу я, чтоб чего случилось. Не прощу себе потом.
Бремя печали давит мне на грудь. Я вцепляюсь в ракушку, чувствую ее тупые бугры. И выпускаю из пальцев. Тихий плеск.
– Что это было?
– Ничего важного.
Раковина тонет быстро. Мне больше не придется ни смотреть на нее, ни держать в руке.