пространстве вне конкретных человеческих сознаний, совершенно невозможна. И реальное земное существование, и территория романного действия бесконечно далеки от сияющего мира платоновских идей, где такая сборка, вероятно, и могла бы произойти. Мысли, конечно, складываются в структуры, структуры эти, в свою очередь, на что-то и на кого-то влияют, но без «материнской платы», предоставляемой человеком из плоти и крови, они лишаются какой-либо опоры в бытии, а значит, попросту исчезают. Поэтому противопоставление мысленных структур, будто бы наполнявших мировую литературу до Достоевского, и позиций, занимаемых человеческими личностями, носит характер удобной риторической антитезы, которая не столько описывает аутентичный характер эволюции европейского романа, сколько облегчает восприятие читателями достаточно сложного литературоведческого материала.
Вполне комфортным, если только данный эпитет применим к «скольжению» по страницам научного текста, является для читателя бахтинского исследования и переход к последней главе первой части. Хотя она и посвящена сюжету в романах Достоевского, ее подлинная тема — все та же идея, поскольку герой этого писателя всегда предстает, как замечает Бахтин, в одеждах «идеолога». В «пунктах» пересечения кругозоров этих идеологов и «лежат скрепы романного целого». Так как данные скрепы являются «внесюжетными», создать подробную и четкую карту-схему их взаимного расположения, признается Бахтин, практически невозможно («Каковы они? (скрепы.
Но занимательность, обязательная для чистых образцов авантюрного романа, «сама по себе никогда не была самоцелью для Достоевского». Все сюжетные перипетии в его текстах, обладая порой невероятной сконцентрированностью самых неожиданных происшествий, служат лишь одному — «ставить человека в различные положения, раскрывающие и провоцирующие его, сводить и сталкивать людей между собою» ради обнажения сокровенных глубин их душ и сознаний. Мы ничего не исказим в бахтинской концепции, если скажем, что авантюрный сюжет у Достоевского работает в качестве «динамо-машины», обеспечивающей необходимой энергией конфликт и столкновение идеологий. Ее «жужжание» никогда не отвлекает читателя от главного — арбитражных слушаний по тому или иному философски-мировоззренческому вопросу.
Вторая часть книги Бахтина дает классификацию тех словесных средств, с помощью которых Достоевский разыгрывает все эти слушания. В основе данной классификации, претендующей, впрочем, на универсальность, — «отношение к чужому слову» какой-либо лексической единицы. Отношение нулевой степени дает нам одноголосое, «прямое, непосредственно направленное на свой предмет слово, как выражение последней смысловой инстанции говорящего». Отношение, возникающее на оси «автор — герой», приводит к появлению «объектного слова (слова изображенного лица)». Объектное слово может быть и одноголосым, как прямое, и двуголосым, обладающим «установкой на чужие слова». В первом случае оно характеризуется либо «преобладанием социально-типической определенности» (герой говорит как бы от имени общественной прослойки, клана или группы), либо «преобладанием индивидуально-характерологической направленности» (герой изливает свою душу). Во втором случае типология выглядит более разветвленной, потому что деление двуголосых слов на «однонаправленные», «разнонаправленные» и «отраженные чужие» сопровождается дополнительной разбивкой на их внутренние разновидности. «Однонаправленное двуголосое слово», пользуясь которым автор как бы надевает чужую речевую маску и стремится быть неузнанным, охватывает такие явления, как стилизация, рассказ рассказчика, «необъектное слово героя-носителя (частичного) авторских интенций» и то, что в немецком литературоведении называют «Icherzalung» (повествование от первого лица).
Стилизация, подчеркивает Бахтин, работает только с чьими-то «прямыми» словами. Так как они, пусть и условно, уже имеют автора, на них всегда падает «объектная тень». Стилизация противостоит подражанию, которое, в отличие от нее, «принимает подражаемое всерьез, делает его своим, непосредственно усвояет себе чужое слово». В подражании «происходит полное слияние голосов, и если мы слышим другой голос, то это вовсе не входит в замыслы подражающего». Хотя между стилизацией и подражанием лежит «резкая смысловая граница», уточняет Бахтин, «исторически между ними существуют тончайшие и иногда неуловимые переходы». Вместе с тем все они подчиняются двум основным тенденциям. Так, «по мере того как серьезность стиля ослабляется в руках подражателей-эпигонов, его приемы становятся все более условными, и подражание становится полустилизацией». Однако и стилизация «может стать подражанием, если увлеченность стилизатора своим образцом разрушит дистанцию и ослабит нарочитую ощутимость воспроизводимого стиля, как
На рассказ рассказчика, знакомый каждому из нас, например, по речевому поведению Ивана Петровича Белкина, падает еще более «густая» тень, чем та, что покрывает стилизацию. Кроме того, рассказ рассказчика обязательно имеет «элемент сказа, т. е. установки на устную речь». Главным, однако, в рассказе рассказчика является не имитация устного высказывания, а сохранение чужого голоса именно как чужого. Только благодаря этой лингвистической
