Больше я ничего ни у кого не спрашивал, только ждал и верил в хорошее.
Степь стала надоедать, и дорога бесконечная не манила, и ребячьи игры не прельщали ученика, который перешел уже в третий солидный класс. Как быстро жизнь летит! Как хочется читать, а книжек нет, и в нашей маленькой библиотечке я уже все перечитал.
Как-то осенью папа заговорил о скорых переменах в нашей жизни: поползли слухи о переезде. Это меня не очень обрадовало: опять теплушка, печка, вши? А как же школа? И куда мы едем? И почему если переезд, то обязательно по холоду? Нельзя, что ли, весной, когда тюльпаны цветут, бабочки летают и жить хочется?
— Опять барахлом трясти, — вздохнула мама. — Давай оставим все — и лису обтрепанную, и шубу мою, молью съеденную.
— Оставим, родная, — не спорил с мамой папа.
— Патефон возьмем, — сказал я, и со мной не спорили, только мама добавила:
— Будет подо что с голодухи плясать.
— Почему же с голодухи, — неуверенно возразил папа, — домой ведь едем, на родину.
На родину… Я тут же вспомнил русскую печку, Мишу, скворечник на дереве под окном и очень захотел в Коломну, которую, в общем-то, и подзабыл.
В дверь постучали — этот вкрадчивый негромкий стук мы уже знали: почтальон. Не с толстой сумкой на ремне, не с цифрой пять на медной бляшке, не в синей форменной фуражке, как у Маршака, а в валенках с галошами, в шапке, в стареньком пальто и с двумя письмами в сухой руке. Он улыбался — принес хорошие вести, плохие обычно запечатаны в серые казенные конверты, от одного вида которых люди падали в обморок. Мы от души поблагодарили его, напоили чаем и, как только он ушел (еле дождались), сразу кинулись читать. Сперва треугольное письмо — мне от Миши. Письмецо очень короткое, будто он писал впопыхах — наверное, в окопе, под огнем врага. О себе очень коротко — жив, здоров, бьет фашистов, обо мне больше: спрашивал, как здоровье, как учусь, что читаю, скучаю ли по родному краю. И в самом конце: «Я очень по тебе скучаю, племяш. Расти большой, живи счастливо. Твой дядя Миша».
Потом мама стала читать письмо от деда Андрея. Сначала, как обычно: «Здравствуйте, дорогие наши Владик, Нюра и Коля!» Мама пробежала глазами дальше письмо и вдруг не своим, а каким-то тонким жалобным голосом сказала:
— Убили нашего Мишу…
Потом она лежала на кровати, я поил ее водой, а она не могла сделать глоток — вода выплескивалась вместе с плачем. Я никак не мог понять, как же это так. Вот оно, Мишино письмо, от живого Миши, а вот — дедово. Когда же все успело случиться? Мама наконец вытерла полотенцем опухшее лицо и поднялась. В голове моей эта весть никак не умещалась. Нет, этого не может быть, чтобы был человек, был Миша, мой Миша, и вдруг нет его. Так не бывает!
— Мама, может, без вести пропал или в плену!
Она, сразу постаревшая, покривила губы:
— Мишка и в плену! Горюновы не такие. Ты почитай, почитай, что дед пишет.
А дед Андрей писал, что о Мишиной гибели сообщил его командир, лейтенант Петров. Он писал о геройской смерти Михаила Горюнова под Брестом, писал, где его похоронили и что орден Славы будет передан родителям героя, что друзья отомстят за Мишу проклятому врагу.
— Простите, мы не ко времени… — неслышно вошли Боря и Эмма, и я сразу все понял.
Боря был наголо острижен, с вещмешком на плече, Эмма подобрала волосы под темный платок. Они могли бы ничего не объяснять: все мы знали, что такое солдатская стрижка.
Мама спросила:
— Когда?
— Быть на сборном пункте завтра в двенадцать ноль-ноль! — слишком весело отрапортовал Боря. — Транспорт уже ржет под окном! — И, сбив веселость, попросил «Анну Андреевну присмотреть тут за мамой Валей».
— И я присмотрю, — тихо сказала красивая Эмма.
Мы простились как-то скомканно, как всегда бывает при внезапном и горьком прощании. Боря обнял меня, поцеловал куда-то в ухо, потом они обнялись с мамой, и Боря сказал, что она сегодня особенно прекрасна. Мама молча покивала и пошла провожать их до двери. Я выбежал на улицу. Боря и Эмма сели в телегу, накрылись какой-то старой шубой, казах что-то крикнул, и лошадка понеслась: на далекую станцию, на сборный пункт и дальше — туда, откуда не все возвращаются.
Дома рыдала мама. «А мы ему про Мишу и не сказали», — подумал я, но тут же решил, что правильно сделали: пусть человек идет на войну спокойным.
Вечером вернулась Эмма, строгая, без слезинки, и прошла прямо к тете Вале.