в наш вагон.
— И я сойду! — сказала Фрося.
— И я! — заявил Васька, на что Фрося ответила:
— А кто с бабами останется, аспид?
И ведь сошли! И ведь привезли они Розу, смущенную, но счастливую. Уж как она обнимала нас с Васькой, уж как целовала — до сих пор приятно вспомнить…
В Кустанае мы простояли несколько суток, пока пропускали какие-то важные эшелоны. Я взял с собой тетрадку — решил вести дневник, как все умные люди, чтобы потом вспоминать и рассказывать внукам. Первая запись была краткой: число, год и — «Поехали!!!» А вот в следующий раз, в Кустанае, я писал долго. Кроме числа и года, в дневнике значилось:
«Сегодня умерла тетя Валя. Вечером она захрипела и прошептала: „Боря“. Эмма побежала искать врача или хоть кого, а мама сказала: „Здесь душно. Мы вынесем тебя на воздух“. Тетя Валя ответила: „Нет, вы вынесете меня
Дальше я писать не стал — было уже темно, а фонарь коптил. Но я и так все запомнил. Как пришли какие-то люди в синих халатах, как положили тетю Валю на носилки, как спустили с помощью наших женщин вниз и унесли куда-то. Потом нам сказали, что тетя Валя умерла.
— Но как же? Мы же здесь? Как же хоронить? — спрашивала незнакомых людей мама, и ей отвечали, не грубо, а как-то равнодушно, что похоронят, что их, таких, много было и никто поверх земли не остался.
— Вот свидетельство о смерти, передайте родным.
Мама в растерянности взяла бумагу, сунула в карман.
Эмма сидела на нарах как неживая, смотрела в одну точку. Как бы такое свидетельство и про нее не написали. Эмма, очнись!
Состав дернулся, и мы поехали. Очень медленно, рывками, Фрося успела спросить у приходивших людей, куда следует наш эшелон.
— В сторону Харькова, — ответили.
Мы с Васькой долго лежали в молчании в полутьме теплушки. Васька сказал, что это очень странно, когда люди умирают так вдруг, в мирное время, а не на поле боя. Я с ним согласился: в нашем бараке никто за эти годы не помер, хотя все жаловались на болезни и слабость. Фрося «успокоила»:
— Вот погодите, кончится война, как посыплются.
Значит, едем в Харьков? Харьков так Харьков! Я отметил это в дневнике. А потом, когда за полуоткрытой дверью вагона замелькали сгоревшие станции, закопченные печные трубы на почерневшем снегу, женщины притихли и только вздыхали. А я написал:
Доехали наконец до Харькова, а города вообще не было — сплошные развалины. Только окраины уцелели с маленькими домиками и садиками. Гарью пахло тут похуже, чем в папиной «чугунке».
На какой-то разбитой станции нас выгрузили, вещи повезли на склад, а нам велели «пока где-то устраиваться до завтра». Завтра обещали жилье. Помаленьку к вечеру все разъехались-разошлись, остались только мама и Фрося, Ваську успели затолкать в какой-то грузовик. Мамам велели «побачить жилье у тих хатках», показав на неблизкие дымы за холмиком. Уселись они с сумками в сани, а «хлопчику», то есть мне, возница велел посидеть пока тут, на станции, где хоть крыша есть, а потом, как устроятся, за «хлопчиком» приедут.
«Хлопчик» остался, огляделся. Было еще светло и не страшно. За станцией громоздилось что-то бесформенное, я пошел туда и обмер. Все поле было завалено разбитыми самолетами, а за полем дымил какой-то заводик. Полез я через кресты, свастики и звезды, забрался в кабину, которая закрывалась и спасала от ветра. Самолет был немецкий. Не в таком ли летел тот летчик, что головой мне кивнул? Долетался, гад. Ну, и я полетел. Стал дергать какие-то рычажки, нажимать на педали, но потом замерз и проклял войну вместе с Гитлером.
Когда стало темнеть, я услышал мамин голос. Боком вылез из кабины, поскользнулся на ленте с остроносыми патронами, выбрался и только тут почувствовал, что еле жив и голоден.
Тот же возница довез нас с мамой до чистенькой хаты, пояснив, что тут фрицы стояли, потому хата и уцелела. А мне уж было все равно — фрицы, не