генсека реальной опасности в плане, так сказать, э-э… верховенства в партии и государстве, хотя с точки зрения авторитета…
В черной тарелке репродуктора куранты пробили двенадцать раз. Зазвучал «Интернационал». Трое поднялись и застыли в благоговейном молчании, не замечая, что губы их шевелятся, повторяя слова пролетарского гимна.
— Ну что ж, — произнес Николай Иванович, когда смолкли последние аккорды и установилась странная тишина, похожая на тишину поминок.
Все стояли, опустив головы, смотрели в стол, не пытаясь эту тишину нарушить.
Николай Иванович провел пальцами по воротничку косоворотки, поелозил слегка шеей, точно пытаясь выбраться из тесного воротничка, заговорил так же размеренно и глуховато, как перед этим говорил Сталин:
— Что ж, будем верить, что пламя Великой Революции не угаснет, несмотря на все ливни и штормы, которые обрушиваются на несгибаемых бойцов великого преображения человечества.
То ли собственный голос воодушевил Николая Ивановича, то ли какая-то необыкновенная мысль, а только он вдруг вскинул голову, дернул щекой, серые глаза его вспыхнули былым фанатизмом, голос окреп и зазвенел разящей сталью:
— Будем верить, что пламя революции будет разгораться все сильнее и сильнее! — воскликнул он, совершенно не думая о том, что перед ним всего- навсего две женщины, уверенный, что и они будут слушать его с таким же восторгом, с каким слушают его речи на митингах и многолюдных собраниях. — Будем верить, что гибель настоящих революционеров, падающих от пуль мирового империализма в разных концах земного шара, послужит… — замялся, опасаясь сказать лишнее и подыскивая подходящие слова. Слова не находились, мысли путались, их влекло по проторенной Сталиным дорожке, а дорожка эта уводила куда-то назад, в пещерные времена досемнадцатого года, в ненавистную Россию Обломовых, Карамазовых и Романовых. Разозлился, отсек что-то рукой в воздухе, закончил звенящим голосом: — … послужит раздуванию этого пламени во всемирном масштабе!
Обвел глазами стол, стоящую напротив пожилую увядшую женщину и молодую — совсем рядом, увидел их блестящие глаза, нашарил бокал с шампанским нервно подрагивающими пальцами, предложил клятвенно:
— За всепожирающий огонь мировой революции! За всемирную республику советов! Ура!
— Ура! Ура! Ура! — трижды торжественно прозвучало в большом гулком зале, заставленном книжными шкафами с тяжелыми старинными фолиантами и, при всем при этом, казавшимся пустым, в зале, служившим когда-то библиотекой, а теперь еще и столовой. Три человеческие фигурки посредине, под светом хрустальной люстры, выглядели здесь, где, казалось, все еще витали души совершенно других людей, неуместными и случайными: наступит утро и никого здесь не застанет.
Выпили шампанское и сели. Тихо и боязливо застучали ножи и вилки, медленно поднимались и опускались руки, двигались челюсти, — все с натугой, без удовольствия, через силу. Зато восторженно светились черные глаза юной женщины, когда она искоса взглядывала на великого человека, сидящего рядом с ней, самой судьбой предназначенного ей в мужья. Женщина мечтала стать Бухарину другом, опорой, соратником в великом деле, которому он посвятил свою жизнь, и любовницей. Последнее пока дается ей трудно, да и все остальное тоже, но она верит, что полное ее слияние с мужем близко и неизбежно — и от предчувствия этого слияния кружится голова и сладко замирает сердце.
Покашливала в замешательстве, замечая юный восторг своей дочери, пожилая женщина и отводила в сторону печальные глаза. Она уже ничего от жизни не ждала, у нее появилась прорва свободного времени, и она могла наблюдать и сравнивать. Она видела, что ее немолодой, но весьма известный и все еще влиятельный в стране и партии зять, люто ненавидящий страну и ее народ, упрямо продолжает питать уверенность, что эту страну и этот народ можно хотя бы использовать в качестве горючего материала для воспламенения пожара мировой революции, но сама она при той же ненависти, такой же уверенности уже не испытывала. Одному только удивлялась пожилая женщина — способности своего зятя не только держаться на плаву, приспосабливаясь к новым и неожиданным поворотам действительности, но еще и успевать удовлетворять свои сугубо физиологические потребности. Третья жена, и с каждым разом все моложе и моложе, — это надо уметь.
А Николай Иванович ничего вокруг себя не замечал. Весь мир для него сосредоточился на самом себе и Сталине, который этот внутренний мир Бухарина использует в своих интересах, не давая ему выплеснуться наружу во всей его неистовой силе, направленной на разрушение мира внешнего. Он думал о Сталине, думал с тоской о том, что тот в своей политике все больше отходит от революционных принципов, что он предает марксизм-ленинизм, все глубже погружается в болото российской державности и шовинизма, а по существу — в болото самой настоящей контрреволюции. Вот и елка эта есть ни что иное, как сугубое свидетельство чистой контрреволюционности. В то же время все меньше остается истинных революционеров, которые воспрепятствовали бы этому пагубному процессу, что самому Николаю Ивановичу уже почти не на кого опереться с полной уверенностью в преданности и любви, — ни к себе, нет! — а к высоким идеалам.
Да и откуда взять таких людей? На смену истинным революционерам пришли те, кто в революции искал исключительно личной выгоды, должностей и права безнаказанно творить произвол. Что им марксизм-ленинизм! Что им советская власть! Эти люди добились того, чего хотели, они будут служить любой власти, лишь бы она способствовала сохранению их положения. И среди них, надо признать, русских-то — относительно их общего числа — не так уж и много. Как при Петре Первом, Анне Иоанновне, Петре Третьем… Что это — историческая закономерность или игра обстоятельств, обусловленных крестьянским характером России? И какие выводы надо делать из этих обстоятельств? И надо ли эти выводы делать? Может, все значительно проще: есть Сталин, случайно оказавшийся на вершине власти, а сам Сталин есть средоточие зла, следовательно…