главное завоевание Октября. Чего же еще?
Лев Борисович поймал себя на мысли, что думает расхожими фразами, что где-то подспудно он давно не верит ни в партию, ни в советскую власть, ни в Маркса, ни в Ленина. Все поглотила рутина выживания и борьбы за власть. Какие там к черту принципы, идеи, возвышенные цели! Власть — это жизнь, и такая жизнь, какая тебе представляется правильной, интересной, достойной. Безвластие — это смерть. И что-то даже похуже смерти. Безвластие — это невозможность защитить себя, свою жизнь, свои представления об этой жизни. Власть — безвластие… Жизнь — смерть… Все остальное пошло и бессмысленно.
Глава 2
В коридоре громко и не в лад загромыхали по цементному полу подкованные сапоги. Вот замерли возле двери, лязгнул засов, дверь распахнулась, на пороге возникла смутная фигура человека, за ней темнели другие.
— Выходи! — прогремел в тишине резкий, как лай дворового пса, голос. — Руки за спину!
— С вещами? — еще на что-то надеясь, спросил Лев Борисович, не узнавая своего безжизненного голоса.
— Налегке! — рявкнуло в ответ.
Кто-то изумленно и коротко хохотнул.
Сердце ухнуло вниз, грудь охватило холодом, в ушах зазвучал концерт мириадов цикад, так что показалось: мозг сейчас вскипит от этих истерических звуков и прольется через глаза и уши. Но мозг не вскипел и не пролился.
Каменев с трудом сделал первый шаг на ставших вдруг чужими ногах. Затем второй. Ноги донесли-таки его до ступенек, подняли по ступеням вверх, люди расступились, пропуская его вперед, кто-то грубо подтолкнул.
— Двигай давай, контра недорезанная!
И он двинулся, шаркая подошвами по цементному полу, ничего не видя перед собой, кроме качающейся, как маятник, чьей-то широкой спины. Затем, на повороте, будто сквозь туман прорисовалась мешковатая фигура Карла Паукера, с которой было что-то связано, но что именно, Каменев вспомнить не смог. Фигура исчезла, коридор, истертые ступени вниз, все сильнее запах сырости и плесени, все теснее сходятся стены. И — тупик.
— Стоять!
Команда дошла, будто сквозь толстый слой ваты.
Лев Борисович остановился за шаг от стены. Переступил ногами, расставил их как можно шире.
Так, бывало, в камере, еще в царской тюрьме, вставали, играя в «жучка». Только руки не назад, а скрещены на груди, и левая ладонь под мышкой. Удар в ладонь, ты оборачиваешься и пытаешься угадать: кто? Грелись…
Широко распахнутыми глазами он уставился в неровную поверхность стены…
От стены пахнуло чем-то знакомым, душновато-приторным. Так пахло от только что зарезанной свиньи. В детстве он любил жареную картошку со шкварками и домашнюю колбасу. Из детства же долетел запах паленой щетины, деловитые и радостные голоса взрослых, разделывающих тушу, подвешенную к перекладине за задние ноги. Из тумана выплыло озабоченное славянское лицо матери, вечно чем-то недовольное, заросшее черной бородой семитское лицо отца. Истинный иудей не должен есть свинину… и все-таки ели. Значит, были не истинными. Впрочем, тогда он об этом не думал.
Почему-то вспомнились картины из эмигрантской жизни: бесконечные споры, грызня, заснеженные просторы Сибири, снова бесконечные споры, споры, грызня… И так — до недавнего времени. А вершина всего — суд. В центре — окорокоподобное лицо судьи Ульриха… Желчное лицо прокурора Вышинского, обвинительные приговоры которого против казнокрадов, жуликов и всяких проходимцев, пролезших в партию, так — тоже недавно! — нравилось читать в газетах Льву Борисовичу.
Все было мерзко — все! Судьи, подсудимые, их жалкий лепет. И сама жизнь, которая привела в Никуда. Мерзко и ничтожно в сравнении с тем безгранично огромным, что открывалось в эти мгновения внутреннему взору Льва Розенфельда. Там оглушительно звенели цикады и вращались в бешеном вихре пространства и миры.
За спиной слышался шорох и чье-то дыхание.
Чего они возятся? Скорей бы… Наверное, это совсем не больно, если точно в мозжечок. Промахнуться они не должны…
А вдруг они ждут, что принесут бумагу, а на ней: приговор отменить, выслать на жительство в Сибирь… или еще куда-нибудь. Пусть. Согласен на все: и на Сибирь, и на куда-нибудь. Только бы жить. Пусть десять лет, пусть год, пусть…
Пристально вглядываясь в бесконечное Нечто остановившимся взором, Лев Борисович крепко сжал пальцы сведенных за спиною рук, судорожными глотками набрал в легкие побольше воздуху, точно собирался прыгнуть в ледяную воду: сейчас или прочитают отмену, или…
Замер, ожидая и выстрела, и чего-то другого… Без ужаса, без чувств…