более известный как Карлос Шакал».
Узнай Карлос о фантазиях российского предпринимателя — он бы лишь горько посмеялся. Но я не стал тратить время нашего общения на разные небылицы. Дело в том, что тюрьма La Sante не была местом для легких прогулок. Одиночная камера Карлоса представляла собой прямоугольник размером 6 квадратных метров. В камере, запирающейся массивной дверью грязно-зеленого цвета, был стол из сбитых листов ДСП, металлический стул, койка, раковина и туалет. Никаких удобств и тем более излишеств. Пол был из бетона, а окно заделано специальным стеклом и решеткой. Распорядок дня был следующий: ровно в семь утра подъем, охранник передавал Карлосу почту, если таковая была, он мог долеживать еще час или подниматься на зарядку, а потом приносили завтрак: «выписанный из ресторана» черствый хлеб и жидкий кофе. Другим элементом комфорта была маленькая душевая кабина, очередь заключенных в которую растягивалась на весь день. В обед Карлосу приносили похлебку из самых дешевых ингредиентов, после чего отводилось время для получения почты, зарядки, и в 23:00 звучал отбой.
— Была полная тишина, — рассказывает мне Карлос, — надзиратели наблюдали за мной издалека, в том числе почти всему военному персоналу было запрещено со мной разговаривать. Моя камера могла быть открыта в сопровождении минимум трех тюремщиков. Общаться со мной мог только заместитель директора господин Вуатюрон, который приходил ко мне трижды за день, и говорили мы только в моей камере. Вуатюрон был настоящим профессионалом, он делал все возможное, чтобы отменить такие абсурдные меры наказания, как контроль службой безопасности моей двери под оптическим прицелом, днем и ночью каждые 20 минут. Осталось «всего лишь» 16 проверок при включенном свете между 19:00 вечера и 7:00 утра. Кстати, Вуатюрон получал всегда указания только по телефону и никогда в письменном виде, чтобы не оставалось никаких документальных следов.
— Я читал, что в La Sante можно заказать вкусную еду.
— Ты шутишь? По утрам мне приносили сухой и очень черствый батон, который было невозможно есть. Но потом они стали присылать ко мне самого старого заключенного с тележкой кофе. Он забирал у меня черствый хлеб и выдавал взамен потрясающий теплый батон, только вынутый из печи. С этого дня я сам начал брать хлеб с тележки, а они мне не запрещали.
Через некоторое время после заселения в La Sante Карлос смог получить телевизор, чтобы смотреть программы новостей; кроме того, ему было позволено раз в неделю брать книгу из скудного библиотечного фонда. На этом «привилегии» заканчивались: ему было запрещено видеться с кем-либо, кроме адвокатов, играть в спортивные игры, контактировать с другими заключенными или ходить на курсы французского языка, что было разрешено даже самым отвратительным маньякам и насильникам.
Каждый раз, когда Карлос покидал свою бетонную конуру, охранники расчищали все коридоры, чтобы предотвратить контакт с другими сидельцами. В своей книге «Революционным ислам» он так описывает свое пребывание в одиночной камере:
«Позиция французской администрации явно свидетельствует об отношении ко мне не как к “террористу”, но как к политическому заключенному, от которого при возможности неплохо было бы избавиться. Думаю, я сегодня единственный заключенный французских тюрем, которому запрещены свидания. Мелочность судебных властей и тюремной администрации доходит до того, что мне запрещено изучать французский язык — единственным моим учебником остается словарь.
Чего же они боятся? Что я смогу изъясняться на их языке, и хорошо изъясняться? Что поставлю в неловкое положение судей, делая по-французски неприятные для них замечания, указывая на пробелы в материалах дела, обличая недостатки в работе следователей? Чего они так сильно опасаются? Что я сделаю заявления, компрометирующие сильных мира сего, или выставлю на всеобщее обозрение непоследовательность судебной системы? Что мои аргументы камня на камне не оставят от устоявшейся системы идеологических взглядов добропорядочных мелких буржуа — этих винтиков государственной машины, которые, облачившись в судейские мантии, позволяют себе попирать ими же написанные законы? А может, они страшатся, что столь явные, вопиющие противоречия напомнят об их собственной некомпетентности и никчемности? Эти законники нарушают судебную процедуру, ущемляют мои права, боясь, что я использую язык как оружие, чтобы защищать права политического заключенного и обличать их систему, да еще подам другим дурной исламо- революционный пример.
Сегодня я — политический заложник, выданный 15 августа 1994 года светским властям на летном поле аэропорта Вилакубле. Никто не убедит меня в том, что люди, организовавшие мое “изъятие” из Судана, превосходно знающие, в какой грязи барахтаются политики и сколько преступлений было совершено во имя “свободы” и так называемых демократических ценностей, не поступят со мной так, как поступает медиакратия, закармливающая общественное мнение описанием искупительных жертв и охотно на этом наживающаяся! Горе несчастному, осмелившемуся пойти против государственных интересов, — таков закон, правящий западным обществом, но я этот закон отвергаю.
Французские тюрьмы далеко не курорт. Больше всего мне здесь не хватает теплоты человеческого общения, возможности перекинуться с кем-нибудь хоть словом. Я читаю ежедневные газеты, книги, посвященные нашей борьбе, пишу за шатким пластиковым столиком — им заменили старый деревянный стол, служивший мне первые шесть лет заключения. В Париже я слушал “Radio Orient”, смотрел новости, переключаясь с программы на программу (за телевизор администрация тюрьмы берет с меня ежемесячную плату в размере десятой части его стоимости)».
Однажды Карлоса даже попытались убить. Произошло это следующим образом. Летом, в день, когда все адвокаты Карлоса уехали из Франции в отпуск и уехал даже главный врач больницы Святой Анны, к нему в дверь постучал израильский врач. Рыжеволосый, он носил маленькие очки с толстыми