— Далёка слыхаці такую навіну:

Забілі Пятруся, забілі ў Жыліну.

А за што забілі, за якую навіну?

Што сваю мае, чужую кахае.

Чтэры служачкі да Пятруся слала,

А за пятым разам сама паехала.

— Пакінь, Пятрусю, у поле араці,

Няма пана дома, будзем начаваці...

Голос пана Агалинского делался все громче, надрывней, больше похожим на плач.

— Выглянула пані з новага пакою,

Убачыла пана на вараным коню.

— Уцякай, Пятрусю, уцякай, сардэнька,

Бо ўжэ пан прыехаў — будзе нам цяжэнька.

Узялі Пятруся ды пад белы рукі,

Павялі Пятруся на вечны мукі.

— Пакажы, Пятрусю, пакажы жупаны,

Што падаравала вяльможная пані.

Пакажы, Пятрусю, пакажы пярсцені,

Што падаравала вяльможна ў пасцелі.

Білі Пятруся чатыры гадзіны,

Упаўнялі сабе, што Пятрусь няжывы...

Пан Агалинский прекратил стучать по столешнице, голова его с прилип­шим ко лбу потным рыжим чубом свесилась, последние слова песни прозву­ чали почти шепотом:

— Вяльможна ідзе, яго матка хліпе...

— Не плач, матка, не плач, бо я сама плачу,

Я за тваім сынам панства, жыцце трачу...

Ды яшчэ Пятруся ў дол не апусцілі —

Па вяльможнай пані званы зазванілі...

Лёдник уткнулся головой в сложенные на столе руки, будто хотел спрятаться. Напротив в такой же позе застыл пан Гервасий. В помещении установилось молчание, как на кладбище, наполненное болью и непопра­вимостью.

— У нее были такие легкие, непослушные волосы. — шептал пан Агалинский будто сам себе. — Казалось, в них живет ветерок. А когда она улыбалась, верхняя губа приподнималась так смешно. Так беззащитно. Если бы я был старшим братом, она была бы моей. И улыбалась намного, намного чаще. Я бы высушивал каждую ее слезинку губами. Ты помнишь улыбку пани Галены, доктор?

— Я помню, как улыбается моя Саломея. — шептал Лёдник, которого, что предсказуемо, разобрало еще сильнее, чем собеседника. — Когда она улы­бается, на ее левой щеке образуется ямочка. А волосы у нее темные, тяжелые, блестящие. Когда пропускаешь их сквозь пальцы, кажется, что проскальзы­вает шелк.

— Я все равно тебя убью. — пробормотал пан Гервасий. И оба оконча­тельно провалились в пьяное забытье.

А Прантиш обрадовался в душе своей, что никто из попутчиков не вспом­нил паненку Полонею Богинскую.

Потому что, когда она улыбается, не по-светски, а по-настоящему, искренне, ее носик так мило приподнимается, а в глазах такие шаловливые искорки. И левый уголок розовых губ немного выше правого, и нужно быть слепым, чтобы не влюбиться за одну эту улыбку.

И качала всех их, влюбленных счастливо и несчастливо, жертв и палачей, деревянная «Святая Бригитта», как букашек качает сухой листик, который слетел на речную струю. И бился в мокрых парусах ветер, и не было в этот час безопасной пристани.

Война, сотрясавшая Европу уже седьмой год, издыхала, как сильный хищник, в которого всадили стрелы и копья, а он все еще ползет, бьет когтя­ ми, царапает все, до чего можно дотянуться. После того как брат прусского короля Генрих Прусский выиграл битву при Фрайберге, явив миру «чудо Бранденбургского дома», в сердцах снова поселилась тревога. По дорогам блуждали банды мародеров, войска наемников, готовые на любые престу­пления или подвиги, жизнь человеческая стоила менее шелега. Дорога по морю, пусть длинная, в неблагоприятную пору была более безопасной, чем по залитой кровью суше.

Когда проходили Зунд, остановились в датском порту. Появилась возмож­ность ступить на твердую землю. Решилась и панна Полонея. Она скромно держалась компании доктора и Прантиша, к которым прибился и корабель­ный врач, пузатый, веселый и профессионально циничный. Лёдник вознаме­рился

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату