Девятнадцати лет он уже колол быков. И нужно было удивляться, с какой ловкостью он подплетал палкой ноги быка, скручивал веревкой голову и потом всовывал в шею быка огромный нож, поворачивал этим ножом, потом всовывал нож в горло и опять поворачивал. В это время на лице его замечалось удовольствие. Но, надо заметить, он не мог есть мяса своего колотья, а для него покупали из рынка, по крайней мере, говорили так.
Двадцати двух лет он сделался рослым, крепким и красивым мужчиной, так что, когда он одевался в черный кафтан, то слободские девицы заглядывались на него; но им казалась страшна его фигура, от которой их пробирала дрожь.
— Быков колет, — говорили они.
И если он приближался к ним, они бежали прочь с криком:
— Убьет! Глядите — с ножом…
Особенного расположение к женскому полу он не выказывал, но у него была все-таки на примете одна девица Хорькова, дочь городского булочника; только она на него не обращала внимания и даже не знала, кто он. А он увидал ее раз на рынке, куда она приходила с отцом за мясом, потом случайно в булочной. Стал он ходить в булочную часто, заговаривал с ней, но раз отец подслушал его наивные слова и отправил в полицию. С тех пор он боялся ходить в булочную, а бродил мимо окон. Как только кончит он свое дело, вымоется и пойдет в город к дому Хорьковых; раз пройдет мимо, два — нет девки; зло берет.
— Возьму же я ее! — думает он и сжимает кулаки.
В одно из таких гуляний он увидел свою мать: идет она полупьяная, в худеньком зипунишке с кошелем. Остановилась она перед одним домом, поклонилась и проговорила:
— Подайте убогой, неимущей, православные…
Ей подала старушка из окна ломтик ржаного хлеба.
Степан подошел к матери, рванул за рукав и сказал ей: «Пойдем».
С этих пор мать поселилась в его комнате. Он жил на квартире, потому что отцовский дом давно был кем-то срублен и истреблен в печах.
Попытки завладеть Хорьковой не удались Степану, вот он и послал мать в виде нищенки разведать: не собирается ли она замуж. Мать сходила, но ничего не добилась: ее даже прогнали из избы.
На другой день хватились Степана, а его нет, а через день слобода была удивлена тем, что Степана Шилохвостова поймали в спальне дочери Хорькова с ножом, и он уже чуть-чуть не нанес удара ей, как два работника, следившие за ним со времени его перелезания через заплот, схватили его за руку. На вопрос хозяина: «Что ты хотел сделать, мошенник?» — он отвечал: «Хотел заколоть твою дочь, потому она мне покоя не дает».
Степана Шилохвостова посадили в острог.
На другой день с Шилохвостовым сделалась горячка: он бредил, молол вздор. Однако ему не поверили, а стали снимать допросы. А так как он молол вздор, то позвали лекаря.
Лекарь признал его сумасшедшим, и только на другой день в губернском правлении врачи нашли, что он нездоров.
По выздоровлении стали его спрашивать:
— Зачем ты хотел убить девицу Хорькову?
Шилохвостов молчит.
— Слышишь?
— Разве я хотел?
— Ах ты, мерзавец! Еще отпираться! Ведь ты сам сознался до лазарета.
— Быков я точно бил, а людей нет, вот провалиться на сем месте.
Бились с Шилохвостовым два дня. На третий — он спросил:
— Так я точно не убил?
— Сознаешься — хотел?
— Как не хотеть, коли я убил, потому я ее, ух, как любил!
Стали судить Шилохвостова, и этот суд продолжался полгода. В это время Шилохвостов вел себя смирно, изредка играл в карты, ни с кем не ссорился, и если товарищи говорили ему: «Эх, голова, еще быков колол, а девку не мог убить», он вскакивал, вытягивался весь и ревел: «Али не убил?», так что все оставались с разинутыми ртами.
— Вот то-то, что не убил…
Шилохвостов начинал искать свой нож и метался по камере, кидаясь то на того, то на другого. Удары его были так тяжелы, что арестанты перестали дразнить его, а только глазели, говоря:
— Эх ты, сердечный человек! Было бы за что в каторгу идти… Эх!
Уголовная палата усомнилась в здравом рассудке Шилохвостова. Потребовали его на освидетельствование.