плечо: чирик-чирик?.. Надо наконец что-то и делать, не слюни же распускать…
– Я и не распускаю и никогда не распускал. Мне, может быть, только Томка нужна, а простить ее я не прощу!
– Ну, а дальше-то что?
– Не знаю, – угрюмо отвечал Иван, и чаще всего на этом разговор их заканчивался. Но бывало, Василий заводился, ударялся в философию и переходил на крик:
– Ну ладно, не клеится на работе, смени специальность, найди другое дело. Ушла жена – туда ей и дорога, не ты первый, не ты последний. Но, как говорил Есенин, пойми хотя бы самое простое, что дома, деревья, дороги, поля – только на один раз нам, больше этого никто не даст. Не умеешь написать книгу, пробежать быстрее всех, прыгнуть дальше всех, умей хотя бы взять от жизни малое, но и себе, и людям на пользу. Умей встряхнуться, умей идти на разумные компромиссы.
– Против совести?
– Умей хотя бы против совести, а потом уж и кайся, но в таком случае мучай только себя.
– Трепалогия…
– Нет, не согласен, надо двигаться, надо пытаться, падать и опять вставать. В полный рост! И, может, опять падать, разбиваться, но вставать! Шрамы пойдут на пользу, научишься ценить хотя бы то немногое, что у тебя будет: за душой, в сердце, голове.
– Философия…
– Может, и так, но лично я боюсь того времени, когда все погрузится в темноту, когда уже ничего не вернешь, не исправишь.
– И я боюсь, – вздыхал Иван.
– Так чего жилы из всех тянешь?.. Не убог ведь, руки, ноги, голова на месте. Здоров как бык, мозги варят. Живи! Здравствуй!
– А как? – наивно спрашивал Иван.
– Ну уж… знаешь… – отворачивался Василий, не умея сказать, не находя слов, махал безнадежно рукой.
Разговоры эти ему осточертели. Он сознавал, что пытается сунуть утопающему соломинку, а тот с готовностью за нее хватается. И получалось: вопросы Ивана были, как бы обращены к нему самому, ведь это он, Василий, чем больше живет, тем чаще перешагивает через множество «почему», что не ему поучать Ивана, как жить. Свое несбывшееся, сломанное, оставленное где-то позади, без чего тоскливо по ночам, что казалось забытым, кинутым, вырванным из сердца, – в минуты эти снова становилось главным, снова вырастало до своих подлинных размеров. Но не обмануть время, не вернуться назад, не настигнуть собственное, не давшееся в руки счастье. Не перескочить в обратном направлении через тысячи «почему?», где мало-помалу растерял он свои идеалы, обрубил топором примиренчества острые, наиболее ранимые края собственной совести, и превратилась она в некоего удобного для жизни болванчика. Обрубил, но не убил. Ивану дано было поднимать его, упавшего на все четыре кости, снова чувствовать в себе силы для сопротивления всяческой кривде. И, как и юности, начинало хотеться трудов непосильных, чувств искренних, отношений незамутненных, вечеров несказанных, встреч нежданных – всего того, на что он утратил моральное право, но на что продолжал претендовать. Иван ставил его лицом к лицу с тем, прошлым, каким Василий вступал в жизнь и словно бы убеждал, что это к нему не пристала жизнь, это Василий, а не Иван отступил от приличествующей настоящему человеку единственно правильной линии в поведении, поступках, принятии решений.
Гордится зрелость приобретенным опытом, а нередко и цена-то ей – грош. Нет в ней полноты ощущений, преданности безоглядной, порывов безотчетных, а только страх: абы чего не вышло, абы чего не произошло, абы не растревожить себя, не растрясти, не взволновать, не уронить в грязь перед такими же, как и сам. Десятки тысяч так называемых зрелых людей, перешагнувших за тридцать – семейных и одиноких, – ходят по земле, топчутся в очередях, ищут интеллектуальных и неинтеллектуальных развлечений, приобретают тряпки, выезжают за город, делают по утрам гимнастику, но страшатся бессонницы, холодных простыней и гулких ночей.
Нет, не мог он быть Ивану ни советчиком, ни наставником, ни примером. Никто не мог быть для него примером: то, что в характере Василия было заложено природой лишь в общих чертах, в Иване было нормой. Потому и работу, и свои отношения с Томкой, родственниками пытался приладить к себе, к своему разумению и толкованию основы основ бытия, когда по заслугам – и честь, на силу чувства – чувство ответное, когда из общей стаи тебя не изгоняют только за то, что ты отличаешься от всех прочих – цветом своего оперения.
И зачем было Ивану менять профессию? Фрезерное дело он действительно постиг, прочитав о нем всю или почти всю имеющуюся специальную литературу, да еще и при таком учителе, каким был их отец. Не в профессии дело, а в складывающихся отношениях на производстве.
Как-то в одной из центральных газет Василий обратил внимание на статью директора крупного завода, в которой говорилось о профессиональной чести рабочего, об ответственности перед временем, о воспитании в человеке чувства коллективизма. Очень правильно говорилось, и от того, что говорилось слишком правильно, с самого начала не вызывало доверия. Василий усомнился в собственном пока безотчетном осознании липовых достоинств статьи и заставил себя дочитать ее. «В современном обществе, – излагал автор, – каждый индивидуум уже по своей сути должен быть коллективистом. Вливаясь в рабочую семью, он отдает все силы любимому делу, а значит – заводу, стране».
«Эк хватил… Кругло и безоговорочно. А сам-то индивидуум – что? Как сбросишь со счетов всяческие симпатии и антипатии, откровенность одних и замкнутость других, узость интересов иных начальников и широту интересов иных работяг, которые в силу своей подчиненности вечно ходят в нелюбимых,