обиженных, обойденных. А коль так, то хочешь или не хочешь – наступай на горло собственной песне, приспосабливайся и приноравливайся. Не нравится – ищи другое место под солнцем, и чем дальше, тем больше будет впереди тебя поспевать дурная слава неудачника, отщепенца и, в конечном итоге, во всех отношениях неудобного для общества индивидуума. С такими установками вряд ли ты сам, товарищ директор, начинал как личность, скорей всего, как приспособленец, не раз и не два склонил голову, прежде чем полез в гору. Да и сейчас склоняешь перед всевозможными инстанциями, от коих зависишь и ты сам, и процветание твоего производства, а в конечном итоге – благоденствие страны. Нет, иные требуются меры, иные оценочные установки. Человека надо видеть в каждом индивидууме со всеми его болевыми точками, отсюда и начинай перепляс…»
Дочитал и думал о брате. Растратил он себя, износил в себе потребность совершенствоваться, оказавшись в безлюдье, и теперь кладет силы на выяснение отношений. Сомкнулся круг, и мечется теперь, не знает, где и как разорвать эту роковую для него черту. И у него, у Василия, свой круг. У каждого человека свой круг. Вырвался из одного – попал в другой: круг обязанностей, круг знакомств, круг взаимоотношений. И твое счастье, если обитаешь в своем: можешь реализовать дарованные тебе природой силы. А если не можешь – найди достойную звания человека отдушину. Попробуй жить для людей. Все в этом мире должно делаться для людей…
Тягостная процедура похорон – спектакль древний, и, сколько бы ни сменялось поколений, каждый живущий безошибочно находит в нем свое место, пока и сам не станет однажды его безмолвным главным действующим лицом.
Гроб вынесли на улицу и установили перед воротами дома. Друзья, знакомые, сочувствующие, просто зрители расступились, и фотограф с приличествующей случаю физиономией занял свое место. Близкие, согласно родственным связям с покойным, сомкнулись у его тела. Снова все пришли в движение, вперед вынесли венки, и вот уже четверо мужчин, оторвав от табуреток дорогой этому дому груз и выравнивая шаг, свернули на главную дорогу – вдоль улицы.
Никогда, как бы многотрудна ни была работа, не видел Василий таких озабоченных лиц, какие бывают у людей, несущих гроб, потому что любая другая делается в угоду и на потребу жизни. Любая другая, даже изготовление домовины и рытье могилы, оплачивается, если не звонкой монетой, то обязательно поллитровкой, словом благодарности, ибо человек всегда может отойти и поглядеть: ладно ли сработали его руки и может ли он принять полагающуюся дань за свой труд. Любая другая не ставит его так близко со всеразрушающей смертью и не заставляет так полно чувствовать бренность самого существования, оканчивающегося торжеством небытия где-нибудь в укромном уголке на погосте, который также имеет свой век. Люди сплачиваются на время похорон словно бы для того, чтобы сказать друг другу: «Смерть пришла и вырвала одного из нас, но не истребила в нас тягу к жизни, мы никогда не дадим ей повода для торжества».
«Поразительно, – думал Василий, – что эти же люди, а может, и не эти, но все равно – люди, с которыми жил и работал Иван, не могли принять его живого».
В свой прошлый приезд в Нулут Василий нашел брата до удивления спокойным. Они говорили долго и тихо. Обо всем, о чем никогда прежде не говорили.
– Ты знаешь, производство-то я свое бросил.
– Что бросил-то?
– Заколебали. Смотрят, как на белую ворону и чуть что: коллектив… коллектив… Коллектив решил… Коллектив постановил… А в коллективе-то этом и работников-то стоящих осталось три с половиной человека. Дядя Витя Панченко да Володя Сундук. Да еще тетя Маша – уборщица. Вкалывают, потому что как согнули спину до войны, так по сей день не могут разогнуть. Остальные – только трепаться да денег побольше огребать.
– Но деньги-то еще никому не помешали.
– Так их, ты знаешь, заработать надо, а работать не все хотят. А я и работал и требовал, чтобы по совести платили. Из принципа. В расценках, ты знаешь, меня обдурить трудно, так что придумали: стали гонять то вагоны разгружать, то на полевые работы – дескать, все ездят – и ты должен. В конце концов я уперся: «Чего, – говорю, – вы меня гоняете, ведь лучше меня никто мое дело не сделает, значит, брак будете гнать в мое отсутствие». – «А это, – посмеиваются, – не твоя забота». – «Так что же, – посмеиваюсь и я, – частная лавочка здесь или государственное предприятие?..» В общем, крутили и так и сяк, ну и начали разными приказами допекать: то выговор по административной линии, то премию снизят, то еще чего. Противно… А в конце месяца я прямо чуть ли не в герои попадаю – план горит: «Ты, Юрченко, давай… Ты, Юрченко, не подведи…»
– А по-другому строить свои отношения нельзя?
– Ты знаешь, пробовал, но, видно, не могу по-другому…
Василий слышал, что Иван лет пять назад пытался поступить в университет на юридический, но что-то у него там не получилось, а что – не знал. Раньше спросить об этом значило нарваться на очередные обиды, к тому же никак не мог представить его в роли служителя правосудия. Теперь вроде можно было. Теперь слушал его, глядел на него – и душу застилала нежность: «Брательник, брательник, сплошные нелады и несклады в твоей жизни, не приучили нас родители к кривизне, но они и не думали, как им жить, потому что некогда было думать. Они работали. Работали дяди Вити и тети Маши. Такое время было – нехватки и недостатки в семье, на производстве, в стране. Ты вот мои обноски донашивал. Они – на станках, выпущенных еще «во времена оны» чудеса творили, страна, в свою очередь, выезжала на лошадках, на допотопных колесухах. Когда же наступил сбой? Когда пришло равнодушие, когда перестали верить – и народилось целое поколение, которое, приняв от своих отцов ничем не замутненную эстафету трудового энтузиазма и