тем и кормился, что выходил с топором, бензопилой, выезжал на трелевочниках и рвал, кромсал, истязал живое тело природы, разбрасывая и стаптывая на огромных пространствах деревья, кустарники, траву. Как после невероятной жестокости побоища, кусками мяса оставались догнивать останки красавцев кедров, красавиц сосен и лиственниц, возникших из земли, чтобы быть ее украшением и душевным оберегом человека и сгубленных не за понюх табаку. Бессмысленно и бессчетно.
Чем больше убийств, тем больше бумажек, которые потом обменивались на водку, и все проходило прахом. Потому и не могло быть в тех поселках радости: ни от производимой работы, ни от соприкосновения друг с другом.
И он здесь лишний, попавший в мертвое человеческое пространство к людям, способным чувствовать только собственную физическую боль…
Отец Иоанн сам страдал и, значит, мог сострадать. Страдая, пришел к вере. Значит, страдание – непременное условие любви и к ближнему, и к Господу. Сострадая, он мог понять этих людей. Следовательно, нет, он здесь не лишний, попавший в пространство человеческого страдания, где физическая боль давно срослась с душевной.
Идти так, без цели, было бессмысленно, и священник направился к одному из домов, возле которого на лавочке сидел старик.
– Бог в помощь, отче, – почти машинально выговорил свое обычное приветствие и ни слова не услышал в ответ.
– Здравствуйте, говорю, уважаемый! – повысил голос.
– А-а-а… – словно только увидел стоящего перед собой человека. – Сядь, посиди, любезный, – отодвинулся старик, высвобождая край лавочки. – А я вот устал быть в дому, выбрался на воздух – воздуха-то и нет, – как своему, поселковому, просто сказал о занимающем его мысли. И продолжил: – Я ж говорил начальнику, Евдокимычу: «Опаши ты поселок-то, сгорим вить». Так не послушал старика. И сгорим. Вот рази ты за нас, за грешных, помолишься?.. Мы-то Бога забыли… Забыли…
– Господа никогда не поздно вспомнить, а он о нас думает денно и нощно… – начал отец Иоанн, еще не зная, что скажет дальше.
– У меня-то, считай, у одного иконка-то в дому, прочие давно на чердаки повыбрасывали. Молиться не молюсь, а поглядываю: может, скажет чего Господь-то? А он не говорит – только глядит, сжав уста. Да-а-а…
– Вам сколько лет?
– Ась?
– В каких годах вы, спрашиваю?
– А без года – семьдесят. Не старый еще по годам-то. А по телу – старый, работа здесь – не приведи Господи. Я вот думать стал, как на пензию вышел, до этого-то не думал. Ишь, – показал рукой впереди себя, – пьют вместе, а синяки носит одна Клавдя…
По другой стороне улицы бежала женщина, за ней полураздетый мужчина. Бежали молча, запаленно дыша.
«Неужели бить будет принародно?» – с ужасом подумал отец Иоанн и хотел встать, попытаться воспрепятствовать.
– Сиди, – остановил старик, – а то и тебе перепадет, здесь закон – тайга…
Мужчина догнал, ударил в спину. Женщина сковырнулась, но скоро вскочила и снова упала от очередного тычка.
– Так ее, Витька, так… Детишки голодные, а она за рюмку…
«И впрямь тайга», – ошеломленно думал отец Иоанн, теперь уже совершенно растерявшийся и не знающий, как поступить, а когда все же вскочил, чтобы бежать до этих людей, то почти с изумлением разглядел, что женщина никуда не торопится, а мужчина идет в противоположную сторону.
– Такой моцион почитай кажный день, – прокомментировал ситуацию старик. – Витька бьет за дело, а Клавдя привыкла. Не привыкла бы, так не пила… Пойдем в дом, батюшка. Устал, чай, душой-то на наше безобразие глядеть…
Отец Иоанн действительно устал как никогда, потому пошел с охотой, надеясь к тому же завязать более прочное знакомство и через дом этот установить связь с жителями поселка. Икона, на которой был изображен Николай Угодник, поразила его своей древностью и была хорошего письма, а вот какой школы – понять не мог. То ли мастер скопировал известное и привнес свое, то ли это была местная сибирская школа, работа какого-нибудь талантливого самородка.
– Ты первый, кто так-то разглядывает, – сказал назвавшийся Федором Николаевичем старик. – Из области наезжали, просили продать, да не моя она…
– Чья же?
– Не могу сказать точно… Отцу моему передал ее дед, деду – прадед, а кто прадеду – бог весть. Отец же наказывал беречь и говорил, что иконка – Богом данная нашему роду. Вот и выходит, что не моя.
«Интересный подход, – подумал священник, – и… правильный. Все бы так понимали назначение образа Божия в доме…»
Вслух же спросил:
– А вы кому передадите?
– Держу, пока жив, а помирать стану – кто-нибудь из детей и возьмет. Сама то есть найдет хозяина. Только я заранее сказал детям, чтобы из семьи нашей никуда не уходила.
– А вы сами… веруете в Бога?