– Так, может, немец, он – ничего? – раззадоривал Ерофеевича Петро Васильевич. – У меня вон камера германская, так цены ей нет.
– Машины, Васильич, камеры разные они, может, делать и умеют, но жалости нашей не знают – это беда…
– В чем же беда?
– В том и беда, – продолжал философствовать старик. – Предположим, ты меня жалеть, – это я всегда чувствую и понимаю. И Дуська меня жалет, хоть и трусы мои стирать несогласная. И все мы жалем друг дружку, а в них того нетути. Они сами но себе, и кажный для себя в отдельности. Быдто есть люди, и нет их. Люди-то общей жалостью живы. Я вот схоронил свою разлюбезную – и быдто простыл душою-то. А тут один сусед пришел, принес кусок сала. Другой подтянулся – припер ведерко огурчиков. Соседка забежала – хлебца свежего каравай подкинула. Хотел я было запить, да народ не дал, обступил, говорит, мол, че-эт ты, Григорий, делашь-то: детки малые у тя, подымать надобно. А у немца не так: сдохни ты, сусед картошки горячей чашку не принесет…
– Откуда ж тебе знать-то про это?
– Видел я, как они промеж собой друг к дружке относились – военнопленные то есть. Начиная с сорок третьего нагнали их к нам эшелонами, так мерли как мухи. Мерли не от того, что кусать было нечего, а от того, что грызли друг дружку. Мы же их и разнимали, и откармливали – от себя отрывали. Русский, он завсегда жил жалостью…
– Любовью то есть к ближнему?
– Именно. И вера у нас така – любвиприимная…
– Какая-какая? – заинтересовался Петро Васильевич.
– Любовь принимающая то есть.
– А-а-а… Так ты, значит, верующий?
– Русский человек не может быть неверующим. Если не верит, то и не русский.
Разговорившись, Ерофеевич даже как бы расхрабрился. Даже тон его сделался как бы снисходительным, а в голосе зазвучали даже как бы наставительные нотки. Петру Васильевичу все это начинало нравиться, и он теребил старика дальше.
– Ну а Томка моя, что о ней-то думаешь?
– Томка твоя – хорошая, но пропащая. С тобой или без тебя – все одно пропащая. Не щас, так немного погодя бы ушла. Цыганская кровь в ней бродячая.
– Так она ж наполовину русская?
– Вот то-то, что наполовину. С энтой половиной ты и жил, а друга – завсегда далече от тебя пребывала…
«Поразительно, – думал Петро Васильевич. – А я-то, дурак, все про Дуську да про трусы…»
И он засмеялся громко, от души, и долго не мог успокоиться. Затем поднялся, пошел в лабораторию, откуда вышел с подсветками под мышкой, со штативом, с фотоаппаратом на шее.
Ерофеевич понял, что его собираются снимать, и повернулся на стуле, подбоченился, вскинул голову, застыл глазами.
– Ах, Ерофеич, ах, молодец! – чуть ли не застонал от удовольствия Петро Васильевич. – Так и сиди не двигайся, а я сейчас…
Засуетился, забегал; что-то вспыхнуло, что-то щелкнуло, что-то прожужжало, и съемки закончились.
– Ловко ты, Васильич, – умилился старик. – Тока и сказать, что мастер…
Видно, доволен был и хозяин. Пошел к шкапчику, поставил перед Ерофеевичем стакан. Налил водки. Сказал просто, как говорят хорошему товарищу, которого много лет не видели:
– Давай выпьем мою меру… А ночевать будешь у меня.
Они чокнулись, Петро Васильевич влил в себя горькую легко, будто воду. Ерофеевич тянул долго – долго затем отдыхивался. Быстро пьянел. И уже заплетающимся голосом лепетал:
– Я тебя, Васильич, жалел, не хотел говорить… Томка-то твоя еще добавила, мол, еще какой поганец выискалси-и-и… Эт про тебя-то: поганец…
– Наверно, Паганини? – догадался Петро Васильевич.
– Во-во, энто самое поганое слово…
Сироты
Баба Поля вставала рано. Привычка эта давняя, с детских лет, когда, оставшись без родителей, пошла по чужим людям – в няньки, стряпухи, в поле, стайку, в огород. Куда пошлют и где могли пригодиться ее руки.
Баба Поля женщина простая, проще не бывает. Соседки любят ее за трудолюбие, за безотказность, за трудную судьбу, хотя грешок за ней водится, и немалый, – выпивает. Однако дела при том не забывает – и о том ведомо соседкам. Достаточно взглянуть за покосившийся заплот ее огорода, где на грядках ни единой травиночки, зато есть все, что имеет всякая уважающая себя хозяйка: лучок, морковочка, свеколка, горошек, редечка, картошечка.
Из бедности она так и не выбилась, и дело здесь не в выпивке: при ее трудолюбии и на горькую хватало бы, – не задалась судьба.
Замуж пошла за мужика сурового, сильного, пошла, потому что он того захотел: сильному нужна была и хозяйка под стать – выносливая, работящая,