форм участия в литературной жизнедеятельности собеседника отстранился. Энергично отстранился. Так-то».
По фрагменту, приведенному в мемуарах, нельзя судить, от какой рукописи отказался Твардовский. В оригинале она тоже не названа. Однако Липкин, подчеркнем, утверждал, что речь шла о романе «Жизнь и судьба».
Такое попросту невероятно. Если допустить это, остается лишь поверить: Гроссман, трижды извещенный, что его роман официально признан антисоветским, все же решил попытать счастья в редакции «Нового мира». Да еще и несколько удивлен был – Твардовский «отстранился».
Абсурд опять очевиден. Судя же по цитированному выше документу, на исходе января 1961 года Гроссман и Твардовский обсуждали не роман «Жизнь и судьба», а другую рукопись. Новомирский главред был извещен об итогах заседания в редакции журнала «Знамя», вот и дистанцировался от провинившегося.
Если верить Липкину, окончательного разрыва не было. Встретились, когда «осенью Гроссман с Ольгой Михайловной поехали в Коктебель. Там в это время отдыхали Твардовский и Мария Илларионовна. Жены, в прошлом соседки по Чистополю, помирили мужей. Твардовский сказал: «Дай мне роман почитать. Просто почитать». И Гроссман, вернувшись в Москву, отвез ему, видимо, с некой тайной надеждой, роман в редакцию «Нового мира»».
С учетом документов – опять абсурд. Твардовский, зная, что роман официально признан антисоветским, попросил один экземпляр рукописи у Гроссмана. Тем самым предложил распространять «подрывную литературу». Уже смешно.
Еще смешней, что автор конфискованного романа питал «тайную надежду» опубликовать его в «Новом мире», для чего и передал рукопись главреду. Стало быть, распространял антисоветскую литературу с ведома и согласия Твардовского.
Абсурд не столь заметен, если не учитывать документы. Поверить, что даже осенью 1961 года оставалось еще немало времени до «рокового заседания редколлегии». Ну а далее мемуарист рассказал, как после конфискации рукописей «к Гроссману чуть ли не в полночь приехал Твардовский, трезвый. Он сказал, что роман гениальный. Потом, выпив, плакал: “Нельзя у нас писать правду, нет свободы”. Говорил: “Напрасно ты отдал бездарному Кожевникову. Ему до рубля девяти с половиной гривен не хватает. Я бы тоже не напечатал, разве что батальные сцены. Но не сделал бы такой подлости, ты меня знаешь”. По его словам, рукопись романа была передана “куда надо” Кожевниковым».
Так Липкин обосновал главную инвективу в адрес Кожевникова. Донос. И сослался на Гроссмана, получившего сведения от новомирского главреда. Ну а тому – по должности – полагалось бывать в ЦК партии. Значит, понятно, где Твардовского информировали.
Все же мемуары литераторов – художественная литература. Разной, конечно, степени художественности. Но в любом случае автор не может не увлечься творческой задачей. Вот и Липкин опять увлекся, а потому не заметил, что сам же указал: «В феврале 1961 года роман был арестован».
Очевидно, что сочинена вся история о примирении в Коктебеле осенью 1961 года, а также просьбе Твардовского, его визите, слезах и резких суждениях. Разве что одна фраза, возможно, не выдумана – про «батальные сцены».
Почти десятью годами ранее, 15 марта 1950 года, Гроссман описывал в дневнике встречу с главредом «Нового мира». Отмечено: «Твардовский заявил мне, что печатать может только военные главы, против остального резко и грубо возражал».
Похоже, мемуарист некогда слышал кое-что от Гросссмана, а услышанное экстраполировал на ситуацию 1960 года. Запоминающаяся деталь создает впечатление достоверности. И оно усиливается, если повествователь ссылается на контекст, известный читателю.
Липкин был опытным литератором, такой прием использовал часто. К примеру, рассуждая о том, что Некрасов «загулял», имплицитно ссылался на его репутацию гуляки. Аналогичной ссылкой обосновано и поведение Твардовского: приехал трезвый, а «выпив, плакал».
Деталь за деталью, и картина готова. Если верить мемуаристу, Гроссман сообщил, причем смеясь, что опять «водки не хватило. Твардовский злился, мучился. Вдруг он мне заявил: “Все вы, интеллигентики, думаете только о себе, о тридцать седьмом годе, а до того, что Сталин натворил во время коллективизации, погубил миллионы мужиков, – до этого тебе дела нет”. И тут он стал мне пересказывать мои же слова из “Жизни и судьбы”. “Саша, одумайся, об этом я же написал в романе”. Глаза у него стали сначала растерянными, потом какими-то бессмысленными, он низко опустил голову, сбоку с его губ потекла струйка».
Картина неприглядная. Ради иллюзии достоверности Липкин не пощадил и Твардовского. Контекст же к 1980-м годам был широко известен в окололитературных кругах: главред «Нового мира» пил нередко и помногу, а «коллективизация» – больная тема для крестьянского сына, некогда отрекшегося от «раскулаченных» родственников. Даже если они и простили отрекшегося.
Но сама по себе история про то, как писатель-нонконформист, смеясь, рассказывал о пьяном главреде, тоже выдумана Липкиным. Это обоснование уже не раз повторенного обвинения в адрес Кожевникова. На нем и строится вся описанная мемуаристом версия ареста романа.
Иллюзорная достоверность
Подробно история ареста рукописей изложена Липкиным в первой редакции его мемуаров – «Сталинград Василия Гроссмана». С 1986 года эту версию многократно пересказывали и журналисты, и литературоведы.
Ныне тоже пересказывают как вполне достоверную. Мемуарист утверждал, что Гроссман в феврале 1961 года «позвонил днем и странным голосом сказал: “Приезжай сейчас же”. Я понял, что случилась беда. Но мне в голову не приходило, что арестован роман. На моей памяти такого не бывало. Писателей арестовывали охотно, но рукописи отбирались во время ареста, а не до ареста авторов».
Отсюда следует, что об аресте мемуарист узнал в тот же день. По словам Липкина, в квартиру вошли «двое, утром, оба в штатском. Ольги Михайловны