а не врагов.
Я знаю, что книга моя несовершенна, что она не идет ни в какое сравнение с произведениями великих писателей прошлого. Но дело тут не в слабости моего таланта. Дело в праве писать правду, выстраданную и вызревшую на протяжении долгих лет жизни.
Почему же на мою книгу, которая, может быть, в какой-то мере отвечает на внутренние запросы советских людей, книгу, в которой нет лжи и клеветы, а есть правда, боль, любовь к людям, наложен запрет, почему она забрана у меня методами административного насилия, упрятана от меня и от людей, как преступный убийца?
Вот уже год, как я не знаю, цела ли моя книга, хранится ли она, может быть, она уничтожена, сожжена?
Если моя книга ложь, – пусть об этом будет сказано людям, которые хотят ее прочесть. Если моя книга клевета, – пусть будет сказано об этом. Пусть советские люди, советские читатели, для которых я пишу 30 лет, судят, что правда и что ложь в моей книге.
Но читатель лишен возможности судить меня и мой труд тем судом, который страшней любого другого суда – я имею в виду суд сердца, суд совести. Я хотел и хочу этого суда.
Мало того, что книга моя была отвергнута в редакции “Знамя”, мне было рекомендовано отвечать на вопросы читателей, что работу над рукописью я еще не закончил, что работа эта затянется на долгое время. Иными словами, мне было предложено говорить неправду.
Мало того. Когда рукопись моя была изъята, мне предложили дать подписку, что за разглашение факта изъятия рукописи я буду отвечать в уголовном порядке.
Методы, которыми все произошедшее с моей книгой хотят оставить в тайне, не есть методы борьбы с неправдой, с клеветой. Так с ложью не борются. Так борются против правды.
Что же это такое? Как понять это в свете идей XXII съезда партии?
Дорогой Никита Сергеевич! У нас теперь часто пишут и говорят, что мы возвращаемся к ленинским нормам демократии. В суровую пору гражданской войны, оккупации, хозяйственной разрухи, голода Ленин создал нормы демократии, которые во все сталинские времена казались фантастически большими.
Вы на XXII съезде партии безоговорочно осудили кровавые беззакония и жестокости, которые были совершены Сталиным. Сила и смелость, с которой Вы сделали это, дают все основания думать, что нормы нашей демократии будут расти так же, как выросли со времен разрухи, сопутствовавшей гражданской войне, нормы производства стали, угля, электричества. Ведь в росте демократии и свободы еще больше, чем в росте производства и потребления, существо нового человеческого общества. Вне беспрерывного роста норм свободы и демократии новое общество мне кажется немыслимым.
Как же понять, что в наше время у писателя производят обыск, отбирают у него книгу, пусть полную несовершенства, но написанную кровью его сердца, написанную во имя правды и любви к людям, и грозят ему тюрьмой, если он станет говорить о своем горе.
Я убежден, что самые суровые и непримиримые прокуроры моей книги должны во многом изменить свою точку зрения на нее, должны признать ошибочными ряд кардинальных обвинений, высказанных ими в адрес моей рукописи год-полтора назад – до XXII съезда партии.
Я прошу Вас вернуть свободу моей книге, я прошу, чтобы о моей рукописи говорили и спорили со мной редакторы, а не сотрудники Комитета государственной безопасности.
Нет смысла, нет правды в нынешнем положении, – в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал свою жизнь, находится в тюрьме, – ведь я ее написал, ведь я не отрекался и не отрекаюсь от нее. Прошло двенадцать лет с тех пор, как я начал работу над этой книгой. Я по-прежнему считаю, что написал правду, что писал я ее, любя и жалея людей, веря в людей. Я прошу свободы моей книге.
Глубоко уважающий Вас В. Гроссман».
Далее следовали дата, адрес и номер домашнего телефона. Подразумевалось, что автор письма ждет ответа – почтового извещения о вызове в ЦК КПСС или того же, но устно, по телефону.
Понятно, что Гроссман готовил обращение к Хрущеву, следуя нормам советской деловой риторики и актуальным политическим установкам. Ленин противопоставлен Сталину, ему же – адресат письма.
Весьма эффектно противопоставление честности и прозорливости Хрущева лицемерию и недальновидности литературных функционеров, рассуждавших о сроке запрета романа. Однако именно в связи с этим аргументом правомерны три вопроса. Первый – кто же формулировал суждение про «250 лет». Второй, соответственно, когда Гроссману такое было сказано. Третий – при каких обстоятельствах.
В письме нет конкретных ответов. Допустимы различные толкования.
Можно рассматривать как смысловое целое весь абзац, где сказано про «250 лет». Тогда получается, что с Гроссманом беседовали Кожевников, Марков, Сартаков и Щипачев – вместе. Соответственно, в этом разговоре «один из товарищей» и определил срок запрета.
Кожевников, Марков, Сартаков и Щипачев выступали на «расширенном заседании» 19 декабря 1960 года. И, по сути, говорили, тогда, что «печатать книгу нельзя, вредно». Однако – не Гроссману. Его там не было.
Значит, налицо два противоречия. Во-первых, Гроссман утверждал, что «сказали» ему, а сказано было в его отсутствие. Маловероятно, чтобы писатель так ошибся. Или – солгал. Письмо он подготовил тщательно, фактографию выверил. Во-вторых, стенограмма «расширенного заседания» не содержит