О том, как живет Москва, рассказывал Николай Александрович, который наезжал туда довольно часто, пользуясь тем, что с относительной регулярностью начали ходить линейки. Он привозил газеты, слухи, сплетни.
В Москве собирались сносить памятник Скобелеву, а вместо него возводить памятник Карлу Марксу. Еще большевики намерены поставить монументы Стеньке Разину, Энгельсу, Бебелю, Жоресу, Лассалю, Спартаку, Марату, Робеспьеру, Дантону, Гарибальди и пятнадцати русским писателям.
– Какая смесь! – возмущался Николай Александрович. – Толстой и Робеспьер, Достоевский и Марат, Некрасов и Дантон! Что тут сказать? Ничего, и осталось только, как говорят на Востоке, положить в рот палец изумления!
Трапезников рассказал, что Ярославль, знаменитый своими древними храмами, почти разрушен беспощадной артиллерийской стрельбой во время подавления там эсеровского мятежа. Почти всю Россию охватила холера, от нее мрут сотнями в день. Цены на базаре стали просто бешеные: за фунт черного хлеба уже приходилось платить десять рублей, за фунт сливочного масла – тридцать пять; одно яйцо стоило полтора рубля штука, а кружка молока – два пятьдесят, за яблоки просили от 70 копеек до десяти рублей за штуку; арбузов, конечно, совсем не было – отрезана «арбузная» страна от Москвы…
Закончив очередной рассказ, Николай Александрович мрачно бормотал:
– Вот уж воистину: cotidie est deterior posterior dies![54]
Однажды Трапезников приехал сам не свой и с порога крикнул, что убит император Николай Александрович. И, привалившись к стене, заплакал, повторяя сквозь слезы: «Он был моим ровесником! Он России служил, а его за это убили!»
– В «Правде», конечно, без конца твердят давно известную и всем надоевшую легенду о «кровавости» нашего несчастного императора, – сказал Николай Александрович, немного успокоившись. – И уверяют, что у русских рабочих и крестьян есть только одно желание: вбить хороший осиновый кол в эту могилу. А по моему простодушному мнению, к нему вполне можно применить шекспировские слова: «В жизни высшее он званье человека – заслужил». В его предках было больше «царя», чем человека, а в нем больше «человека», чем царя. Вечная ему память! И никто не помешает мне молиться за упокой его души!
Лиза снова поехала на велосипеде в церковь – поставить свечку на помин убиенного императора Николая Александровича, – однако двери храма оказались заперты. Поговаривали, что церковь нарочно приказали закрыть, чтобы не ставили свечки за упокой души несчастного царя.
– Чего же еще ожидать от этих тварей! – с ненавистью воскликнул Трапезников.
– Папа как-то изменился, – сказала Лиза, когда Николай Александрович уехал в очередной раз. – Он никогда не обращал внимания на то, что творится вокруг. Жил только своей работой. Что там делается в Москве, в России – его совершенно не интересовало, особенно летом: его с дачи совершенно невозможно было заставить уехать. А теперь он в Москву постоянно ездит, и вообще…
Гроза был уверен, что Николай Александрович так часто наезжает в Москву, чтобы готовить Дору к покушению на Ленина, но, конечно, он раньше язык бы себе откусил, чем проболтался об этом.
– Так ведь жизнь как переменилась, – вздохнула Нюша, подававшая на стол. – Крутиться надо, со всех сторон осматриваться. А то сожрут! Вот барин и ездит по делам.
– Я бы тоже хотел наконец в Москву перебраться, – буркнул Павел. – Надоело тут сидеть. И учеба наша как-то застопорилась, Николаю Александровичу вроде бы и не до нас. Сам твердит все время: «Otia non ditescunt!»[55] – а мы что делаем, как не проводим праздно время? Надоело. Хочу в Москву!
– Ну, милок, – сказала Нюша, – за чем дело стало? Не по нраву тут – поезжай в Москву! Тебя, чай, хоромы там ждут, скатерти-самобранки настелены. Поезжай, голубчик!
– Нюша, так нехорошо говорить! – испуганно воскликнула Лиза.
– Нехорошо неблагодарным быть, вот что нехорошо, – отрезала Нюша. – Гордыни в тебе много, Пейвэ или как тебя там! Гордыня тебя погубит! – бросила она напоследок и вышла из комнаты, унося опустевшую супницу.
Павел покраснел так, что Грозе показалось, будто из его щек кровь брызнет, а эмалевые синие глаза даже слезами подернулись.
– Не обижайся, Павлик, – смущенно пробормотала Лиза. – Нюша сразу взрывается, когда против папы что-то говорят. Даже если я с ним спорю, она меня поедом ест.
Павел запальчиво блеснул на нее глазами и явно собирался брякнуть какую-нибудь гадость, но тут вмешался Гроза.
– А я поедом ем кашу, – весело сообщил он. – И она очень вкусная, между прочим!
Лиза засмеялась и уткнулась в свою тарелку.
Павел повозил, повозил ложкой, поерзал, поерзал на стуле, словно раздумывал, не убраться ли гордо прочь, но потом поуспокоился и тоже стал есть.
Гроза уже знал, что Павел сирота. Он был родом из Кандалакши; после смерти родителей еще в раннем детстве попал к дальним родственникам отца в Гельсингфорс[56], у них выучился грамоте и даже в гимназию ходил. С этими людьми был дружен Трапезников, у них и познакомился с Пейвэ. Однако приемные родители мальчика вскоре тоже погибли: утонули, отправившись кататься по морю и угодив во внезапно грянувший