находились, – в самом деле, она исполнена страсти: но чьи это страсти? людей? богов? астральных существ? внутреннего мира человека как такового? затем, она дышит просветлением – но в нем нет ничего религиозного и даже сверхчеловеческого, правда, она настолько возвышенна, что если бы Господь-Бог писал музыку, он писал бы ее как Бах, но ведь это не больше чем сравнение, далее, она и помимо Господа-Бога представляется «гармонией сфер», однако и это всего лишь метафора, ибо что общего у Баха с Первовзрывом, который тоже должен так или иначе соотноситься с «гармонией сфер» и которого изъять из космоса не только физикально, но и метафизически уже невозможно? и наконец, она почти принуждает поверить в существование некоего изначального, великого и объективного «космоса», которому Бах придал только язык, однако вслушивание в безмолвие звездной полночи подсказывает нам, что если и есть у космоса язык, то это именно тишина и безмолвие, а все остальное – сугубо человеческие интерпретации, даже если имя им – баховская или моцартовская музыка.
В итоге приходится остановиться на том, что Бах просто как никто до и после него умел, рассказывая о любой мелочи, оставаться в центре и все, – но где же этот центр? где то реальное или виртуальное пространство, откуда любая мелочь происходит и куда она возвращается? парадокс заключается в том, что такого центра «объективно» не существует ни в мироздании, ни внутри человека, и тем не менее человек вынужден его постоянно допускать: в макрокосмосе это на сегодняшний день по мнению большинства физиков и астрофизиков Первовзрыв, а в микрокосмосе от начала века – и здесь ничего не изменилось по сей день – наше Я, так что без допущения центра никакая жизнь невозможна, однако сам центр постоянно смещается.
И вот если мысленно выставить в один ряд все центры, на которые была ориентирована наша жизнь в разных ее фазах, то выйдет сначала некая сюжетная кривая, состоящая из центральных жизненных узлов, а потом, когда обнаружится отсутствие какого бы то ни было всеобьединяющего начала, прочие и вспомогательные центры вполне сольются как с периферией, так и между собой: центр и периферия, таким образом, взаимно упраздняются, а то, что остается – это и есть наша биография, которая воспринимается тем реальней, чем меньше мы задумываемся об отдельных ее узлах и связках.
Но только во внимательном и страстном самосознании, рождающемся в равной мере как из головы, так и от сердца, а также направленном равным образом как вовнутрь, так и вовне, исчезает начисто разница между внешним и внутреннем, важным и второстепенным, духовным и материальным, – и тогда даже в дуновении ветерка и журчанье ручья склонны мы видеть и осознавать явления, равные по своему значению возникновению мира и исчезновению цивилизаций: вот музыка Баха и есть это непостижимым образом озвученное внимательное и страстное человеческое самосознание.
По этой самой причине в баховской музыке нет абсолютно ничего такого, что мы могли бы назвать мечтательным или сновидческим: она действительно является озвученным и нескончаемым духовным пробуждением.
И потому мы идем на любые ухищрения, лишь бы только сохранить искомое соотношение творения и Творца, – например, мы готовы поверить в то, что главные настроения души нашей – своего рода тональность музыкального произведения – соответствуют тем самым «семнадцати мгновеньям весны», которые определили профиль нашей прежней жизни, и вместе уже являются полузаконченными мелодиями нашей будущей жизни, составляющими тоже ее биографический абрис, а то досадное обстоятельство, что все может сложиться иначе, нисколько не упраздняет реальной возможности на одной этой глубокой интуиции строить всю насущную жизнь; мы готовы поверить, далее, и в то, что со смертью, став полнотой собственных возрастов, мы как бы замыкаемся на самих себя, однако в таинственный кокон свершившегося и вечно длящегося бытия нам так же трудно проникнуть, как Льву Толстому войти в будуар своей Анны Карениной; мы готовы, кроме того, поверить в кармические странствия нашей самой тонкой духовной субстанции, проследить которые невозможно, потому что истоки их сокрыты во мраке прежних жизней, – так что, выныривая, подобно дельфину, из одного бытия в другое, мы забываем предшествующее и не имеем понятия о будущем, а настоящая минута, даже раздвинутая в целую жизнь, повисая между прошлым и будущим, только усиливает впечатление жизни как сновидения; мы готовы поверить также в закон кармы, обусловливающий наше рождение в той или иной семье, посреди той или иной нации и в то или иное историческое время, закон, который сам по себе неумолим и является естественным сюжетом нашей жизни, а сюжет изменить нельзя, его нужно просто прожить и изжить и как можно лучше и качественней (то есть художественней), ведь он неподвластен нравственному воздействию и изменить судьбу так же трудно как собственное лицо; и мы готовы поверить, наконец, всего лишь следуя логике вещей, в то, что как персонажи в романе остаются до конца верны своему характеру, так человек должен быть верен основному выражению собственного лица, и все самое «лучшее, доброе и светлое» ему следует делать до той критической степени, пока оно соответствует физиологическому отпечатку души его, помня, что все, что выше этого – задача последующих инкарнаций, а потому – дабы сократить до минимума число последних – никогда не жертвовать Высшим ради Низшего, каким бы соблазнительным ни казалось второе и сколь бы скучным ни представлялось первое.
Итак, мы готовы поверить во все вышесказанное и еще в сотню других подобных тонких и невидимых Вещей, и для нас это (при условии, что мы больше всего на свете любим так называемую духовную жизнь) даже сравнительно легко – так верим мы, что за днем вчерашним последовал день сегодняшний, а