Михаила Соковнина [Соковнин 2012, 195–199] (каждый текст состоит из одного слова, расчлененного пополам стихоразделом), и тексты типа «Гали мать я.»[475], основанные на внутреннем переразложении слова[476], и тексты, образованные голофрастическим сращением (по [Изотов 1994]) – мы рассматривали (стр. 208) один такой текст, принадлежащий Леониду Виноградову, полагая, что явная иконическая функция отказа от межсловных пробелов освобождает нас от обязанности интерпретировать получившуюся слитную последовательность графем как окказиональное слово, – однако этот подход вряд ли будет работать в отношении сращений, мотивированных иными художественными задачами и философскими предпосылками: например, у Наталии Азаровой
– в ситуации принципиальной неоднозначности предикативного статуса этой конструкции. Азаровой же предложен еще один способ проблематизации словесного состава текста:
– вопрос о том, правомерно ли трактовать адрес сайта как слово, сам по себе открыт, однако эффект этого текста еще и в том, что рецитация его приводит к появлению определенно неоднословной конструкции «славабогу точка ру» (образующей строку четырехстопного хорея). В англоязычной традиции на сходные вопросы наталкивают некоторые из «псолэомв» Джефа Хата (см. стр. 48):
– в обоих случаях вставленный в середину слова апостроф позволяет интерпретировать его как словосочетание местоимения со вспомогательным глаголом, подвергшимся стяжению и присоединенным в качестве энклитик (по образцу thou’st, I’ve), а квалификация таких стяженных форм как однословных или двусловных остается предметом полемики лингвистов [Wescoat 2005].
Впрочем, и те «псолэомвы», в которых внутренняя расчлененность никак не выражена графически, могут принадлежать к «сплавленной поэзии» (fusional poetry) по Б. Граммену [Grumman 1997], представляя собой гибрид двух слов по звучанию и написанию – и результат семантического напряжения между их значениями:
Еще более выразительны в этом отношении тексты венгерского поэта Шандора Вёреша (Weores Sandor; 1913–1989), не отделявшиеся им от моностихов [Weores 1975, II:15–20, III:177–182] и по семантической структуре отчетливо двухчастные:
Но даже и определенно однословные тексты того типа, на котором сосредотачивает внимание М.Н. Эпштейн [Эпштейн 2004a; 2004b], т. е. «неологизмы ‹…› как наикратчайшее поэтическое произведение» [Эпштейн 2004b, 100], в ряде случаев, по тонкому наблюдению Эпштейна, тяготеют к семантической структуре, аналогичной темо-рематическим отношениям [Эпштейн 2004a, 273], и, тем самым, находятся на грани двусловности. Ср. также замечание Ш. Федлера (релевантное, прежде всего, для немецкого языка) о том, что минимальным объемом афоризма может быть одно сложное слово [Fedler 1992, 113]. По-видимому, сопоставить такого рода тексты в языках с разными преобладающими способами словообразования было бы особенно интересно, но, в любом случае, мысль одного из зачинателей однословной литературы Арама Сарояна о том, что «даже у стихотворения из пяти слов есть начало, середина и конец, но у однословного стихотворения – нет» (цит. по [Daly 2007]), уже не кажется сегодня такой бесспорной в своей второй части.
Аналогичное скопление различных переходных явлений, квалификация которых как одно либо другое затруднительна, наблюдается в современной литературе и на границе между циклом и многочастным целым, – в частности, если для нескольких текстов Геннадия Айги нам удалось предложить критерии, позволяющие определить их статус многочастного целого (а не цикла), то ряд других текстов этого же автора (напр., «Поэзия-как-Молчание» [Айги 2001, 238–245]) остался для нас в этом отношении под вопросом, и это требует либо дальнейшего поиска таких критериев, либо признания того, что в некоторых случаях оппозиция «цикл vs. многочастное целое» нейтрализуется, как нейтрализуется, по-видимому, оппозиция стих/проза в проанализированном нами (см. стр. 34–35) минимальном тексте Доналда Джастиса.
История русского моностиха, впервые прослеженная нами, в общих чертах представляется теперь достаточно ясно. Это, разумеется, не означает, что она не требует уточнений и дополнений. Некоторые важные эпизоды, прежде дававшие почву для научных мифов и публицистических спекуляций, – прежде всего, сюжет с моностихами Валерия Брюсова, – были нами до известной степени прояснены (хотя поиск гипотетических французских оригиналов для однострочных набросков 1894 года остается насущной задачей). Другие – прежде всего, сюжет с моностихами Даниила Хармса, но также и история создания моностиха Александра Гатова (на которую, возможно, пролило бы свет изучение неопубликованных дневников Ильи Сельвинского), и вопрос о минимальных текстах (фрагментах?) Владимира Бурича, и ряд более частных тем – ждут дальнейших архивных разысканий. Однако в целом логика событий в эволюции как самой формы, так и ее рецепции видна и относительно прозрачна[477]. Небогатая свершениями добрюсовская предыстория русского моностиха переходит в бурную авангардную историю в результате осознания Брюсовым провокативного, эпатажного характера однострочности – но, как это и вообще свойственно революционным открытиям исторического авангарда, тем самым выявляется некоторый универсальный потенциал этой формы[478]. И почти сразу же (у Самуила Вермеля, у Петра Успенского) начинается