Если же отвлечься от утопических проектов, то на фоне других учебных заведений России Училище правоведения выделялось в лучшую сторону, в первую очередь благодаря участию его первого попечителя принца Петра Ольденбургского, человека гуманного и образованного. Состав преподавателей в училище был не самый плохой, среди них водились люди ограниченные и не блиставшие глубокими познаниями, но «не было ни одного деспота, ни одного злого или свирепого командира, какими тогда отличалось, к несчастью, большинство остальных русских училищ» (В. В. Стасов). Упоминание о «командирах» не случайно, жизнь в училище строилась по закону «форменности»: воспитанники носили мундир с серебряным галуном на воротнике и треугольную шляпу, по команде гувернеров строились в шеренги по росту, ходили в столовую парами и т. д. В свое время К. Аксакову одна мысль о введении форменной одежды в Московском университете казалась кощунственной, но в Училище правоведения это считалось делом естественным и уместным: как-никак, а все-таки будущие стражи – стражи закона.
В. Стасов поступил в училище в том же 1836 году, что и Гриша Аксаков, но в своих мемуарах он его не упоминает и, видимо, каких-либо контактов с ним вообще не имел. Объясняется это тем, что двенадцатилетний Стасов поступил в младший класс, а шестнадцатилетний Аксаков – сразу в четвертый. Стасову предстояло пройти полный семилетний курс обучения, а Аксакову – только последние четыре курса.
В первые месяцы самостоятельной жизни в Петербурге Григорию было тоскливо и грустно. «Зачем эта разлука! – писал он домой, – но делать нечего: надобно разлучиться года на четыре, потом соединиться и никогда больше не разлучаться… Я грущу, скучаю по вас, и когда узнаю, что и вы грустите, тогда я готов почти плакать и сержусь на себя, что решился вступить в это училище и расстаться с вами на четыре года».
Тоска и раздражение Григория выливались на все окружающее: на петербургский театр, петербургскую погоду, на весь облик столицы. «Здания, которые все хвалят и которые выше московских, мне вовсе не нравятся, точно как стены какой-то клетки. И образ жизни другой. Как можно сравнить с Москвой!» Григорий подхватывает фамильную неприязнь Аксаковых к Петербургу.
Но делать нечего – приходилось терпеть. Постепенно Григорий привыкал к новой жизни, осваивался.
Учился он не блестяще, но и не плохо, слыл человеком умным и основательным. С товарищами был прост, ровен в обращении, но сходился лишь до определенной черты, излишней откровенности избегал: боялся коварства или предательства. «У нас в училище я ни в одном воспитаннике не уверен; если и станешь говорить с ним пооткровеннее, то в какую-нибудь минуту дурного расположения мои же слова могут послужить насмешкой надо мной».
Григорию ясно одно: «самый приятный разговор в училище может быть только о родном семействе: с кем же я здесь могу говорить об этом?»
Мысли о «родном семействе» Гриша таил про себя. На расстоянии многих сотен верст в невыразимом очаровании вырисовывались все подробности домашнего быта, сложившиеся привычки и отношения. Мысленно Григорий был с родными, участвовал в семейных торжествах и праздниках.
Даже день Вячки, установленный Константином в далекие детские годы и приходившийся на 30 ноября, когда исполнялась специально сочиненная на этот случай песня («Запоем, братцы, песню славную…»), ели мед, пряники и другие русские кушанья, – этот день Григорий отпраздновал в училище один в своей казенной комнатке, о чем тотчас написал домой: «Милый брат Костя, праздник Вячки я не забыл и стал петь в 6 часов песню, но почти ничего не вспомнил, может быть, потому, что в это время надо было учить много статистики. В десять часов, когда я лег, я стал думать о вас и больше половины песни вспомнил и пропел; итак, я тоже праздновал и вспоминал о вас, как и вы, вероятно, вспоминали меня, с той только разницей, что вы пили мед и ели сладкое, а я ел кусок черного хлеба».
В переписке Григория с домашними шел постоянный обмен мнениями – о прочитанных книгах, об изучении иностранных языков, о рисовании, которым увлекались в семействе и братья, и сестры, о запрещении «Телескопа», о последовавшей затем ссылке Надеждина, о политических новостях…
Интересовался Григорий и товарищами Константина по кружку: «Что Ефремов? что Белинский? потолстел ли первый и похудел ли Кривоустый? (то есть Белинский. –
Григорий понимает значение для Константина друзей Станкевича, не хочет, чтобы тот отходил от них: «Я думаю, Павлов (очевидно, Н. Ф. Павлов, прозаик и поэт. –
У Григория в Петербурге не было близких друзей, сочувствующих собеседников. Отдохновение и отраду находил он лишь в доме Карташевских, у которых обычно гостил по воскресеньям и праздникам (Григорий жил при училище и обучался за казенный счет).
Но и у Карташевских не все устраивало Григория. Он ценит родственную приязнь их к семейству Аксаковых, отдает должное Маше («очень умная и добрая»), но подмечает некоторую разъединенность между близкими, например, между Надеждой Тимофеевной и Машею, которая скорее откроет сердце мадам Котье, чем родной матери. И вообще Маша «воспитана Котье, и, следовательно, это воспитание непохожее на то, которое получили мы». Правда, позднее Григорий изменил свое мнение о Маше к лучшему: он видел, как она горячо сочувствует интересам Константина, и он готов причислить ее к равноправным членам аксаковского дома.
Но вот чего никак не мог понять Григорий, так это установившегося в семействе Карташевских обыкновения выдавать детям деньги на мелкие расходы. Патриархальному сознанию Аксакова виделись здесь страшные угрозы и ловушки. «Это произведет скупость, должников и заимодавцев между братьями и сестрами. Они сами себе все покупают. Мальчикам давать деньги и позволять покупать на них – это еще ничего, а девочке это нейдет. Даже и Васе, которому только четыре года, дают жалованье, и он уже твердит о копейках и рублях». Нет, в Москве, дома, совсем другие обычаи и традиции…
По воскресеньям у Карташевских было весело, собиралось много молодежи: к старшим братьям Александру и Николаю приходили их соученики по артиллерийскому училищу. Но Григорию все это был народ совсем уж чужой и далекий.