И от обороны Гоголь вновь переходит к наступлению: «Почему знать? может быть, я и вас полюбил бы несравненно больше, если бы вы сделали что- нибудь собственно для головы моей, хоть бы написаньем записок жизни вашей… Но вы в этом роде ничего не сделали для меня. Что же делать, если я не полюбил вас так, как следовало бы полюбить вас!» Дескать, пеняй на самого себя – сам виноват…
С. Т. Аксаков не знал, что вопрос об излишестве его любви и вообще об их отношениях с Гоголем последний сделал предметом внимания третьего лица, а именно Смирновой, к которой Сергей Тимофеевич давно уже ревновал великого писателя. И хорошо, что не знал, а то бы еще больше расстроился, ибо Гоголь в письме к Смирновой выносил приговор аксаковскому семейству в целом: «Хотя я очень уважал старика и добрую жену его за их доброту, любил их сына Константина за его юношеское увлечение, рожденное из чистого источника, несмотря на неумеренное, излишнее выражение его, но я всегда, однако же, держал себя вдали от них. Бывая у них, я почти никогда не говорил ничего о себе: я старался даже вообще сколько можно меньше говорить и выказывать в себе такие качества, которыми бы мог привязать их к себе. Я видел с самого начала, что они способны залюбить не на живот, а на смерть… Словом, я бежал от их любви, ощущая в ней что-то приторное…».
Если б Аксаков знал эти слова, то мог бы с горькой иронией вспомнить, что ведь не «бежал» Гоголь от него, когда в 1839 году в Петербурге Сергей Тимофеевич ссудил его заемной суммой в 2700 рублей, не думая о том, когда и каким образом он сам сможет возместить эти деньги, и стараясь лишь пощадить самолюбие нуждающегося писателя. Не жаловался тогда Гоголь на чрезмерность, излишество, приторность Аксакова…
Сергей Тимофеевич не знал гоголевского письма к Смирновой, но и того, что он услышал сам, было достаточно, чтобы повергнуть его в смятение и снова и снова ставить перед собою мучительный вопрос: в чем дело? что случилось? Чувство благодарности и дружеской привязанности было в крови у Аксаковых, и им трудно было понять, когда кто-нибудь поступал в ином духе.
Причину всего случившегося увидели в душевных качествах Гоголя. Гениальный писатель оказался не на высоте как человек, проявив и высокомерие, и черствость, и двойственность характера, и неискренность. Так думал Сергей Тимофеевич в пылу обиды. Он был не совсем прав.
Скажем, высокомерие Гоголя объяснялось тем, что он стремился к предельной искренности. Он хотел как можно точнее определить свои отношения к аксаковскому семейству (как он их теперь понимал) и оттого наговорил много такого, что прозвучало бестактно. Люди обычно не раскрывают до конца, что они думают о ближнем своем, из соображений такта, осторожности или потому, что это неуместно да порою субъективно невозможно. Гоголь же (если его не удерживали посторонние соображения) имел обыкновение идти до конца, пренебрегая правилами житейского обихода, и оттого его поступки выглядели порою странными и предосудительными.
Но называл Гоголь вещи своими именами именно потому, что не видел во всем этом ничего для Аксакова оскорбительного. Ведь когда он говорил, что не был с Сергеем Тимофеевичем «особенно откровенен», то это означало не то, что он вообще не был с ним откровенен, а то, что был откровенен до определенной черты. И это являлось чистой правдой, ибо полностью откровенным Гоголь не был ни с кем. То была скрытность человека с необычайно сложной, утонченной психикой, помноженная на скрытность великого писателя, заботящегося о том, чтобы тайны души созрели и претворились в художественные создания. Все это надо было принимать как неизбежность, и Гоголь полагал, что такие отношения не унижают и не обижают никого из близких к нему. Поэтому, говоря о своей неполной откровенности с С. Т. Аксаковым, он совершенно искренно продолжал именовать его своим «добрым другом».
Скрытность Гоголя особенно возросла во время работы над продолжением «Мертвых душ». Второй том продвигался с огромным напряжением. Гоголь знал, что Аксаковы в успехе дела сильно сомневаются, особенно после «Выбранных мест из переписки с друзьями», и это побуждало его, так сказать, к дополнительной скрытности.
Не очень-то благоприятствовало откровенности Гоголя и то обстоятельство, что в лице Аксаковых он имел дело с целым семейством. Аксаковы любили Гоголя именно сообща, семейно. Семейственность же предполагает некую публичность, открытость, хотя бы ограниченную пределами семьи (у Аксаковых же не было и такой ограниченности, ибо вокруг них группировалось множество других лиц – родственников, друзей, знакомых). Гоголь же по природе своего характера тяготел к уединению, к интимной доверительности отношений. Он очень уважал всех Аксаковых, но вовсе не хотел, чтобы его письма читались соборно и чтобы его тайны делались достоянием всеобщим.
Имело свое оправдание и признание Гоголя, что он любил Сергея Тимофеевича меньше, чем иных людей, не столь достойных любви. Ведь эти иные – те, кто способен натолкнуть Гоголя «на новые наблюдения или над ним самим, над его собственной душой, или над другими людьми». Словом, те, кто представляет для Гоголя художественный интерес. Это любовь художника к своему предмету, к материалу, любовь, которая подчас нужное и полезное заставляет предпочитать достойному и высокому.
По логике этой любви, Ноздрев или Собакевич (если бы они могли встретиться в чистом виде) представили бы для Гоголя больший интерес, чем Сергей Тимофеевич Аксаков. Обидно, но, в конце концов, Гоголя опять-таки можно понять.
Да, любовь Гоголя в определенном смысле практична, даже, можно сказать, утилитарна, ибо подчинена его насущным задачам и стремлениям. Гоголь обнаружил это еще раз, говоря, что записки Сергея Тимофеевича должны напомнить, «каких людей следует не пропустить в моем творении и каким чертам русского характера не дать умереть в народной памяти». «В моем творении» – это в «Мертвых душах». Записки Аксакова нужны Гоголю для продолжения его труда, для написания второго, а может быть, и третьего тома.
Конечно, все это не следует понимать буквально: дело с «записками» обстояло не так просто. Гоголь с воодушевлением приветствовал первый набросок