Особенно неистовствовал Константин, который в стихотворной форме поделился своими мыслями с Софьей Александровной:
Далее следовали решительные рекомендации:
Эти стихи, датированные 3 апреля 1848 года, Константин вписал в альбом Софьи, преподнесенный ей Аксаковыми в качестве свадебного подарка.
Но вот пришел час расставания; молодые отправлялись к себе в Симбирск. В доме как-то все сразу поблекло, вновь вступили в свои права болезни и всяческие повседневные неприятности.
На другой день после отъезда Гриши с женой старик Аксаков проснулся раньше обычного. «Печальная мысль, что вас уже нет с нами, и сильная головная боль встретили мое пробуждение. Я оделся, прошел весь дом… все пусто! Пол, покрытый клочками бумаги, ваты и всякой дряни, беспорядок мебели и других вещей свидетельствовали, что обитатели надолго и поспешно удалились…»
Не по себе было и Ивану. «Грустно было мне сойти сверху в четверг поутру и увидать пустыми комнаты, так недавно оживленные вами…» Ощущение пустоты, потери чего-то очень важного и необходимого испытал и Константин. «Вчера, когда тронулся ваш возок, – писал он Софье, – и пришел я в кабинет, долго еще мы проговорили о вас с отесенькой. Сегодня поутру пришел я в мою комнату и сейчас вспомнил тебя, Софья, вспомнил, как ты придешь ко мне, сядешь подле рабочего моего стола и привлечешь ко мне и всех других. Давно ли? Как близко отстоит воспоминание от действительности!»
По письму видно, что Константин Сергеевич как-то особенно остро нуждался сейчас в сочувствии, в поддержке. Софья же была его доверенным лицом. Дело в том, что он в это время переживал свой новый роман, увлекшись Варварой Свербеевой, старшей дочерью бывшего дипломата, хозяина московского литературного салона Дмитрия Николаевича Свербеева.
Константину Сергеевичу было уже тридцать лет. Прежнее чувство к Марии Карташевской не потухло, не забылось, но как бы погрузилось в глубину сознания, оставив место для новых переживаний. Пример Григория воодушевил его. Константин Сергеевич стал чаще думать о женитьбе. При этом в соответствии со своими понятиями о браке он хотел, чтобы жена полностью разделяла его теперешние, то есть славянофильские, убеждения.
Константин Сергеевич поделился своими мыслями с Софьей. Та, видимо, поддержала Аксакова, но, как показалось ему, не во всем, не до конца. И Константин отправил новое письмо: «Очень приятен мне отзыв ваш вообще о русской одежде, которой желаю для себя и для будущей (если будет) подруги своей. Но в одном, кажется, буду с вами не согласен, милая сестрица, а именно: мне кажется, вы потому считаете девушке возможным надеть сарафан, что она меня полюбит. Но я не этого желаю: из любви к мужу можно надеть рубище, смешное платье, что угодно – и это будет прекрасно. Но мне мало этого; я желаю, чтобы сарафан был надет, по крайней мере, не только из любви к мужу, но и из любви к сарафану…» Словом, требование единомыслия Константин Сергеевич простирал до мелочей, до частностей, в данном случае – до атрибутов одежды, в которую должна облечься «красная девица» (так Аксаков называл Свербееву), когда она станет его женой. И не дай Бог, если она это сделает только из любви к мужу, – это должно быть естественное, свободное волеизъявление.
таким рисовался Константину идеал его будущей супруги.
Приведенное письмо было написано еще до женитьбы Григория и Софьи. А развязка отношений Константина со Свербеевой наступила уже после отъезда молодых в Симбирск. Неизвестно, разделяла ли «красная девица» мысли Константина Сергеевича относительно сарафана, но, видимо, ответного чувства к нему самому она не питала. И Аксакову, через его друга Ю. Ф. Самарина, было отказано.
Делившийся с Софьей своими планами на будущее, Константин поделился с нею и своим горем: «Кончена всякая надежда относительно красной девицы». Константин, правда, пытается уверить, что не так уж опечален случившимся: дескать, и не надеялся он особенно, и не к лицу падать духом зрелому мужу, у которого «есть настоящее стремление к деятельности». Но трудно сказать, насколько это соответствовало действительности.
А тут еще прибавились неприятности с драмой, которая была холодно встречена читателями и критикой.
(Суровые замечания о пьесе высказал чуть позже и Гоголь. Он проводил лето в родной Васильевке, вернувшись из путешествия по святым местам, в Иерусалим. Прочитав пьесу, присланную ему Сергеем Тимофеевичем, Гоголь отметил, что «язык свеж, речь жива», но в то же время очевидна декларативность, отсутствие пластичного, художественного изображения: «…народ… не имеет грешного тела нашего, бестелесен… Зачем, не бывши драматургом, писать драму? Как будто свойства драматурга можно приобресть!»)
В апреле 1848 года Константин вновь почувствовал себя хуже. Доктор Овер запретил ему не только ехать в Абрамцево, но и выходить из дома.
Сергей Тимофеевич писал Григорию и Софье: «Вся проклятая желчь и неизбежные спутники ее – нервы производят эти проказы. Но что будет под старость с этим человеком, того без глубокого горестного чувства вообразить себе не могу». Сергею Тимофеевичу становилось ясно, что Константин так и не женится и обречен на одинокую, бессемейную жизнь.
Глубоко страдала, глядя на сына, и Ольга Семеновна: «Сердце замирает: Константин почти с белой бородой сделался…».
В начале следующего года счастье вновь улыбнулось Аксаковым: из Симбирска пришло известие, что у молодых родилась дочка Ольга.