впечатления от статьи.
«Всю эту неделю я была занята переписываньем статьи г. Белинского, которая меня восхитила. Он прочел ее нам несколько дней подряд, и то, что я почувствовала, невыразимо. Я ее вам прочту, когда вы приедете сюда, и вы разделите наше восхищение, дорогие друзья… Так превосходно определен человек, человек, каким он должен быть во всем своем достоинстве… Ах, друзья, поднимемся же до этого идеала человека великого и добродетельного».
Татьяна всею душою восприняла проповедь Белинского, которая потрясла ее, определила взгляд на жизнь, настроение, видение предметов. «Я живу новою жизнью; все предметы, меня окружающие, представляются мне в таком прекрасном свете; жар моей души оживляет и согревает все. Куда девалась эта сухость, этот холод смерти, которые проникли и леденили все внутри меня…»
Заканчивает Татьяна свое письмо призывом, чуть ли не клятвой: «Будем же работать, дорогие друзья, не будем вовсе терять храбрости, не позволим влиять на нас различным обстоятельствам, которые могут случиться. Я предвижу, что нам придется много бороться».
Белинский мог быть доволен: его сосредоточенные занятия, упорная работа не остались без ответа.
Но тут начались непонятные осложнения, словно в прямухинской гармонии наметились еле заметные трещины.
Белинский, при своей гордости и чувстве собственного достоинства, был человеком очень деликатным, постоянно сомневающимся в себе, мучительно переживающим свои недостатки, которые он нередко преувеличивал. Болезненно переживал он пробелы в своем образовании (но у кого же их нет?): незнание языков, незнание светского этикета.
Успокоения Белинский искал в общении с сестрами Мишеля, в созерцании их добрых «ангельских» лиц, но иногда в их присутствии он еще острее ощущал свое несовершенство, свое «падение». Случалось часто, что он не мог найти себе места – то спускался из своей комнатки на первый этаж, в гостиную, то в отчаянии убегал наверх.
Мишель усиливал мучения друга своими колкими насмешками, прозрачными намеками. Он, например, любил читать со своими сестрами по-немецки, с «армейскою неделикатностью» подтрунивал над не знающим языка Белинским. Говоря об «армейской неделикатности», Белинский намекал на военное прошлое Бакунина. Действительно, Мишель «колол» и «рубил» со всею силою, не очень заботясь о состоянии души своего друга.
Кровь приливала к лицу Белинского (у него было свойство краснеть): в конце концов, Бакунин еще ничего не сделал, не опубликовал ни одного произведения, а его, Белинского, имя знает вся читающая Россия… Но потом гнев вновь сменялся тоской и неуверенностью в себе.
Позднее Бакунин объяснял свое поведение, свои насмешки над Белинским тем, что он ревновал его к Татьяне. Ему казалось, что Таня, восторженно отзывавшаяся о статье Белинского, неравнодушна и к ее автору; но это было не так. Что же касается Александры, к которой Белинский проявлял все больший интерес, то за нее Мишель, видимо, был спокоен.
Ко всему еще прибавилась размолвка с Бакуниным-старшим. Однажды за столом, в присутствии старика, Белинский сказал, что одобряет вождя якобинцев Робеспьера. Александр Михайлович побледнел…
Фраза была не случайная, так как убеждения Белинского этой поры принимали подчас революционную окраску; «фихтеанизм» понимал он как «робеспьеризм», по его более позднему выражению. Но у Бакунина была своя позиция: человек гуманный и широкий, он оставался на уровне просветительских взглядов. К тому же обличать в отсутствии радикализма хозяина дома было и не совсем тактично. И Белинский, вероятно, и не произнес бы своей злополучной фразы, из-за которой он потом так много пережил, если бы не состояние нервического беспокойства и напряжения, в котором находился.
Такое состояние Белинского не осталось не замеченным Станкевичем, который говорил: «Я не одобряю слишком полемического тона у Белинского, но это душа добрая, энергическая, ум светлый». Одновременно он советовал Белинскому: «Будь посмирнее». И еще: «изучай языки»…
Белинский позднее говорил, что его жизнь в Прямухине слагалась из противоположных начал, что он находился в «состоянии борьбы и гармонии, отчаяния и блаженства».
В ноябре четырехмесячная прямухинская жизнь подошла к концу. Белинский возвратился в Москву.
В Москве критика ждала неприятность, о которой, впрочем, его успел предупредить Станкевич. В квартире Белинского произвели обыск, а его самого чуть ли не с дороги доставили к обер-полицмейстеру «для отобрания бумаг».
Меры эти были связаны с той карой, которая обрушилась в отсутствие Белинского на «Телескоп». За напечатание «Философического письма» П. Я. Чаадаева, исключительно резкого обличительного документа против российского уклада жизни, журнал запретили, а его издатель Надеждин был подвергнут допросу и ждал кары.
«Вы, почтеннейший, – написал Надеждин Белинскому в Прямухино, – удалясь в царство идей, совсем забыли об условиях действительности… Время теперь самое неблагоприятное».
Но, испытав удары, напомнившие Белинскому об «условиях действительности», лишившись журнальной трибуны, а вместе с нею более или менее постоянного заработка, терзаемый мыслью о долгах, о судьбе младшего брата Никанора и племянника, о которых ему теперь приходилось заботиться (отец Белинского умер год назад), изнуряемый усталостью и болезнью – даже в этих условиях он не оставил «царство идей», не бросил своих занятий. Наоборот.