Не прошло и нескольких месяцев, как Белинский преодолел свой духовный кризис. Содействовали этому многие обстоятельства – и глубокая работа мысли самого Белинского, строгая проверка им исходных идей; и влияние друзей, Герцена и Станкевича прежде всего; и внешние обстоятельства – перемены в жизни, переезд его в Петербург.
План переезда созрел у Белинского под влиянием мысли о продолжении критической деятельности. В Москве после прекращения «Московского наблюдателя» делать ему было уже нечего. В петербургском же журнале «Отечественные записки» Белинский рассчитывал получить необходимую ему трибуну.
В октябре 1839 года, завершив свои дела по разделу наследства, в Москву из Казанской губернии приехал Панаев. Он возвращался в Петербург.
Вместе с Панаевым, в одной дорожной карете, отправился в северную столицу и Белинский.
Провожали его несколько друзей, в том числе Бакунин.
Панаев, со свойственной ему наблюдательностью, зафиксировал этот важный момент в биографии критика.
Томительно тянулись последние минуты прощания. Чтобы прервать их, Белинский решительно встал.
– Ну, прощайте, господа, – сказал он, – не забывайте меня.
«Все бросились обнимать Белинского. Бакунин гладил его по затылку и по голове и, смотря на него с нежностью, говорил: „Ну, я рад за тебя, Виссарион… Нам с тобой тяжело расставаться, голубчик, очень тяжело, ты это знаешь”…»
Вскоре карета скрылась из виду.
Белинский был не первым в кружке, кто перебирался в Петербург. В свое время этот путь проделали Неверов, близкий друг Белинского Павел Петров, Сергей Строев… В жизни каждого из них Петербург сыграл большую роль, приохотив к упорному труду, к систематической деятельности, отвадив от широкого «московского» прекраснодушия и мечтательности. Белинского не надо было приучать к труду – вся его жизнь состояла из ежедневной упорной работы. Но в смысле освобождения от иллюзий, от ошибочных воззрений Петербург тоже оказался для Белинского полезен.
Петербург немало содействовал отрезвлению Белинского. Видеть вблизи произвол и беззаконие, наблюдать дух безразличия и своекорыстия, который особенно ощущался в Петербурге, и пребывать в наивной вере, что «расейская действительность» разумна… Совместить одно с другим было невозможно, немыслимо.
В письме к Боткину из Петербурга от 10–11 декабря 1840 года Белинский проклинает свое «насильственное примирение с гнусною расейскою действительностию»; с горечью пишет о своих ошибках – о несправедливой оценке «Горя от ума», о выпадах против деятелей Французской революции; с пиететом упоминает имя Шиллера и т. д. «Черт знает, как подумаешь, какими зигзагами совершалось мое развитие», – восклицает Белинский.
«Примирение с действительностью» было именно «зигзагом», а не простым движением вспять. Многому научил Белинского этот период. Обострилось внимание к реальной жизни, к ее мелочам, к ее повседневному ходу. А это создало предпосылки для более глубокого понимания многих явлений искусства, прежде всего творчества Пушкина.
В начале 30-х годов, мы знаем, Белинский склонен был недооценивать Пушкина, противопоставляя ему Гоголя. Зрелые пушкинские произведения казались ему подчас поверхностными, недостаточно глубокими. Теперь критик научился видеть глубину мысли в самой пушкинской простоте и непритязательности.
Движение к Пушкину вообще было характерно для участников кружка. Станкевич, который в начале 30-х годов говорил о том, что век обогнал Пушкина, через каких-нибудь два-три года проникся восхищением его поэзией. «Переведу Вердеру „Зимнюю дорогу” прозою, как могу, и прочту стихи по-русски. Тут такая целость чувства, грустного, истинного, русского удалого!» – писал Станкевич Грановскому в августе 1838 года.
Приятие Пушкина означало, что и взгляды Станкевича стали более глубокими, эстетическая проницательность – более тонкой и изощренной; словом, и для него наступила более зрелая и мужественная пора.
Глава тринадцатая
«Бодрость, смелость, любовь, дело!..»
Перенесемся же в Берлин, на Нойештедтише-Кирхштрассе, в небольшой дом возле церкви Доротеи. Здесь по приезде в Берлин поселился Станкевич[17]. Он жил под одной крышей с Неверовым и Грановским, приехавшими в Берлин раньше.
Станкевич занимал меблированный бельэтаж, а Неверов с Грановским располагались в трех комнатах нижнего этажа, составлявших отдельную квартиру.
У Станкевича было странное чувство, будто вернулись первые годы его студенческой жизни. Наконец-то с ним его самый близкий друг, его Январь! Дом на Нойештедтише-Кирхштрассе заставлял вспомнить дом профессора Павлова на Дмитровке. И по утрам, как в доброе старое время, ходили на лекции, в университет – только в Берлинский, а не Московский.
Постепенно сложился более или менее постоянный уклад жизни.
Самые дорогие утренние часы посвящались строгим занятиям или университетским лекциям. На лекции ходили обычно вместе.
Друзья вообще почти все время проводили вместе, разве что за исключением обеда. Болезнь Станкевича требовала, как говорил Неверов, «изысканного стола», и он обычно обедал у Ягора, в лучшей гостинице прусской столицы. Неверову и Грановскому это было не по карману, и, хотя Станкевич