любит; это ему будет приятно.
Жорж ответил:
— Да, конечно, я к нему сегодня же заеду.
Он кончил одеваться и, надев шляпу, припоминал, не забыл ли чего-нибудь. Убедившись, что все в порядке, он подошел к постели и поцеловал жену в лоб:
— До свиданья, дорогая, я вернусь не раньше семи часов.
И он вышел.
Ларош-Матье уже ждал его; в этот день он завтракал в десять часов утра, так как совет министров должен был собраться в двенадцать, до открытия сессии палаты депутатов.
Г-жа Ларош-Матье не пожелала изменить часа своего завтрака, и за столом с ними не было никого, кроме личного секретаря министра. Как только они уселись, Дю Руа сразу заговорил о своей статье, наметил главные положения, заглядывая в заметки, нацарапанные на визитных карточках, потом спросил:
— Не находите ли вы нужным что-либо изменить, дорогой министр?
— Почти ничего, дорогой друг. Пожалуй, вы слишком определенно высказываетесь о мароккском деле. Говорите об экспедиции так, как будто она должна состояться, но в то же время дайте понять, что она не состоится и что вы сами в нее верите меньше, чем кто бы то ни было. Сделайте так, чтобы публика прочла между строк наше намерение не вмешиваться в эту авантюру.
— Отлично. Я понял и постараюсь дать это понять другим. Между прочим, жена просила меня узнать, послан ли генерал Белонкль в Оран? Из того, что вы сейчас сказали, я заключил, что нет.
Государственный муж ответил:
— Нет.
Потом они заговорили о предстоящей сессии. Ларош-Матье принялся ораторствовать, упражняясь в красноречии, которое он должен был излить на своих коллег через несколько часов. Он жестикулировал правой рукой, потрясал в воздухе то вилкой, то ножом, то куском хлеба и, не глядя ни на кого, обращался к невидимому собранию, щеголяя своим слащавым красноречием и своей внешностью прилизанного красавчика. Очень маленькие закрученные усики торчали над его губой, точно два жала скорпиона, а его напомаженные брильянтином волосы, с пробором посредине, спускались на виски двумя волнами, как у провинциального щеголя. Несмотря на свою молодость, он уже начинал жиреть и полнеть; брюшко подпирало ему жилет.
Личный секретарь, без сомнения, уже привыкший к потокам его красноречия, спокойно ел и пил, но Дю Руа, мучимый завистью к достигнутому им успеху, думал: «Какое ничтожество! Что за идиоты эти политические деятели!»
И, сравнивая себя с этим напыщенным болтуном, он говорил себе: «Черт возьми! Будь у меня сто тысяч франков, чтобы иметь возможность выставить свою кандидатуру на звание депутата в моем милом Руане и забрать в руки моих славных, хитрых и неповоротливых нормандцев, — каким государственным человеком я стал бы среди этих недальновидных бездельников!»
Ларош-Матье ораторствовал вплоть до самого кофе; потом, заметив, что уже поздно, позвонил, чтобы ему подали экипаж, и протянул руку журналисту:
— Вы меня хорошо поняли, дорогой друг?
— Отлично, дорогой министр, — положитесь на меня.
И Дю Руа, не спеша, отправился в редакцию, чтобы писать статью, так как до четырех часов ему нечем было заполнить время. В четыре он должен был быть на Константинопольской улице и встретиться там с г-жой де Марель, с которой он виделся регулярно два раза в неделю — по понедельникам и по пятницам.
Но лишь только он вошел в редакцию, ему подали запечатанную телеграмму; она была от г-жи Вальтер и гласила:
«Мне необходимо с тобой сегодня поговорить. Очень важное дело. Жди меня в два часа на Константинопольской улице. Я могу оказать тебе большую услугу.
Навеки преданная тебе Виргиния».
Он выругался: «Черт возьми! Вот пьявка!» — и, придя в дурное настроение, тотчас ушел, так как был слишком раздражен, чтобы работать.
В продолжение шести недель он старался порвать с нею, но ему не удавалось охладить ее упорную страсть.
После своего падения она сначала терзалась ужасными угрызениями совести и в продолжение трех свиданий под ряд осыпала своего любовника упреками и проклятиями. Утомленный этими сценами и пресытившись уже этой перезрелой и склонной к драматизму женщиной, он стал попросту ее избегать, надеясь таким образом покончить с этим приключением. Но тогда она отчаянно уцепилась за него, кинулась в эту любовь, как кидаются в реку с камнем на шее. Из слабости, из снисходительности, считаясь с ее положением в свете, он позволил ей снова овладеть собой, и теперь она сделала его
