— Это вкус покойного супруга Полины Кондратьевны.
Обстановка не менялась после его смерти. Полина Кондратьевна обожает его память, хотя, говоря между нами, он был большой шалун и mauvais sujet… Например, хотя бы эти зеркала… Или эти картины… Посмотрите…
Адель отдернула один из чехлов. Марья Ивановна взглянула и потупилась, заливаясь румянцем: картина изображала сатира и нимфу поведения совершенно нескромного. Адель хохотала.
— Согласитесь, что такую прелесть нельзя держать на виду.
— И все, которые закрыты, такие? — спросила Маша.
— Все. Это был вкус покойного генерала. Когда-нибудь приходите днем, — я вам покажу… Есть шедевры… Даже Рубенс… Только Полине Кондратьевне не говорите: она ненавидит, чтобы их открывали, говорит, что мерзость…
— Я бы на ее месте просто велела вынести их на чердак…
— А, милая, говорю же вам: она боготворит память мужа… В квартире — вот уже пятнадцать лет — не тронута с места ни одна его вещь… Да к тому же и жаль: иные полотна чудно хороши, за них плачены тысячи рублей. Вот, например… Адель отдернула и другой чехол: Леда и лебедь…
— Это из мифологии, знаете, — смеясь, пояснила она.
Маша знала. Вещь была действительно художественная, чуть ли не майковской кисти. Любопытство преодолело стыд.
Маша посмотрела картину, конфузясь, краснея, с угрызением совести, но и с любопытством.
— Тут Фрина с невольницей… Тут Пазифая… — быстро отдергивала и сейчас же задергивала полотна Адель, так что они едва успевали сверкнуть в глазах Маши обилием нагого тела и странными позами. — Это рубенсова семья сатиров… Все очень пикантно… Да вы заходите завтра днем… Часа в два… Полины Кондратьевны не будет дома: поедет с визитами… Я вам все покажу. Только ей — молчок, а то мне достанется.
Она призадумалась как бы с некоторой нерешительностью и вдруг хитро подмигнула.
— А, впрочем, я и сейчас еще покажу вам что-то интересное. Что же я все забавляю вас старьем? Перейдемте в будуар, — увидите новую живопись: чудесный Константин Маковский… Это уже приобретение… заказ самой Полины Кондратьевны и, конечно, ничего неприличного… так, — очень художественное ню…
Картина, действительно превосходная, изображала нагую женщину, стоящую во весь рост, в позе Венеры Медицейской. Но золотые волосы ее не были убраны «а ля грек», как у бессмертного образца, но, распущенные по плечам и спине, катились волнами именно уже «рейнского золота» ниже колен. Маша Лусьева смыслила кое-что в живописи. Она сразу распознала, что это — портрет, и ахнула в изумленном восторге:
— Какая красавица. Кто такая?
Адель, с улыбкой странного самодовольства, назвала:
— Евгения Александровна Мюнхенова. Слыхали?
— Нет.
Адель высоко подняла черные брови.
— Не слыхали про Женю Мюнхенову?
— Никогда не слыхала.
— Ну, Мари, вы, должно быть, не в Петербурге живете, а в какой-нибудь медвежьей берлоге… Впрочем… вам который год?
— С прошлой недели пошел девятнадцатый.
— Ага! Значит, когда Женя блистала в Петербурге, вы были еще совсем маленькая девчурка. Ведь это около десяти лет тому назад. Уж седьмой год, что ее нет в России…
— Она… артистка была?
— Н-н-н-е-ет… — протянула Адель, — не совсем… Ее, знаете, безумно любил великий князь…
Названное имя заставило Машу, верноподданную обожательницу царской фамилии, округлить глаза новым изумлением, почтительным почти до страха.
— Как же это, Адель Александровна? — робко возразила она, — ведь он женатый и у них дети взрослые?
Адель рассмеялась.
— Ах вы… наивность! Как будто женатые не влюбляются! Что же им, под венцом, глаза, что ли, выкалывают, чтобы не видали больше женской красоты?.. Великий князь человек с развитым эстетическим вкусом… А согласитесь, что между Женей Мюнхеновой и этой жирной немецкой принцессой, его супругой, есть маленькая разница не в пользу законной толстухи…
— Еще бы! еще бы! — подтвердила Маша, восторженно вглядываясь в красавицу, которая, гордой победительницей, чуть улыбалась ей с полотна. — Господи, как хороша! Просто невероятно, до чего хороша!
— Да, очень хороша. Так хороша, что, пожалуй, лучше уже не бывает. И смею вас уверить: Маковский ей не польстил, а, напротив, на портрете
